Николай Евлампиевич достал тетрадку и несколько дней подряд составлял заявления, а потом их рвал.
Наконец, написал прошение о свидании с сыном. Для чего, это уже добавляла мама, обращался к госпитальному начмеду. Ему выдали хорошую характеристику. Заявление с госпитальной бумагой, не доверив почте, доктор отнес в окошечко НКВД.
Он даже маленько оживился, надеясь на встречу с сыном. Иногда, забывшись, что не один и на него смотрит моя бабушка, мурлыкал под нос. Потом тушевался, краснел. Рассказывал о своих планах лечения Елены Павловны. Ведь наступила весна. Все зеленое полезло наружу, и бабушка однажды принесла для больницы луговой лук. Тугие, перетянутые ниткой пучки этого первого витамина продавали на рынке девчонки и старухи, но бабушка сама насобирала и нам, и доктору, и в больницу.
Доктор передавал бабушке поклоны от Елены Павловны. Ей этот луговой лук, зеленая травка помогала чувствовать себя получше, и она не переставала спрашивать Николая Евлампиевича, за что же и почему Бог послал им такую заступницу и хлопотунью, как наша бабушка, и неужели же у нее нет своей семьи и своих забот.
Еще она говорила, что хотела бы познакомиться с бабушкой, а если та зайдет в больницу, когда пианистке полегчает и она встанет с постели, то хотела бы поблагодарить бабушку лично.
Еще Елена Павловна корила мужа за то, что он ничем не одарил бабушку, хоть чем-нибудь, пусть бы на праздник, на что моя хлопотуша больше всего огорчалась и внимания на этом моменте не заостряла, а отвечала, то ли отшучиваясь, то ли всерьез:
— Вот выйдет супружница ваша из заточения своего и подарит мне самое главное. Музыку. Ноктюрн Шопена.
Я удивлялся, откуда моя бабуля про ноктюрн да еще Шопена слышала, почти уверен был, что она это просто так говорила, чтобы снова передать что-нибудь Елене Павловне, а доктор верил ей:
— О, ноктюрн! Шопена! — И опускал голову. — Как давно это было!
— А вы сами-то, — спросила его однажды бабушка, — играть умеете?
Он утвердительно тряхнул головой.
— Так чего же никогда не сыграете? — удивилась бабушка. — Неудобно? Так мы сейчас этих жиличек попросим помещеньице освободить!
— Я просто не смею, — ответил ей Николай Евлампиевич. — Рояль откроет только Елена.
Лето, даже самое военное, загребает людей и детей в солнечные объятья. Прижимает к теплу, к цветам, к песчаным отмелям и купанью. Занятия кончились, и меня отправили в лагерь, а там нашему отряду досталась шустрая вожатая по имени Капитолина, которая в первый же вечер провела бойкий среди нас опрос: кто что любит.
Сдуру я сказал, что люблю бабочек. Объяснил, где и при каких обстоятельствах их видел. Пофантазировал на тему Африки, впрочем, тут и фантазировать не очень-то надо: всякий человек знает про Айболита, Лимпопо и может ведь сообразить, что в африканских джунглях живут огромные, со взрослую ладонь, цветные красавицы.
Капитолина в ответ на мои признания промолчала, лишь только покивав, но через пару дней принесла довоенный еще журнал «Юный натуралист», где рассказывалось про морилку для бабочек и был нарисован даже несложный чертеж рамки, в которой уснувшей бабочке распрямляют крылья и протыкают тело булавкой. Еще там объяснялись всякие детали и указывалось, что бабочки просто так не засыпают — им нужен эфир.
— Про это, — задумчиво рассуждала Капитолина, — не беспокойся, эфир для научных целей я раздобуду. А ты сконструируй морилку.
Весть о том, что в средней группе есть парнишка, секущий в энтомологии, науке о бабочках, что было стыдным преувеличением, надолго испортила мне всю жизнь. Во-первых, народ моего возраста стал держать со мной какую-то уважительную дистанцию, зачем-то создавая необоснованные мифы. Что у меня, дескать, не то отец, не то дедушка профессор по бабочкам и заведует специальным музеем, куда пускают только по знакомству. Во-вторых, слух об эфире, веществе для детей недоступном, с которым якобы я запросто управляюсь, — а ведь эфиром, и это хорошо известно, усыпляют не только бабочек или там собак, но и раненых бойцов перед операцией, — вообще поднимало меня на какую-то взрослую высоту.
Но я ведь ничего не умел! Ничегошеньки! И меня ждал позор! Хотя весь грех мой был только в том, что я просто вслух сказал, будто люблю бабочек и мечтаю хоть одну засушить по всем правилам науки.
Все остальное — человеческая молва. А молва имеет страшное, даже беспощадное свойство. Из-за какого-нибудь неправильно сказанного слова, предположения, вопроса и даже вслух произнесенной мечты молва может человека растоптать. А может возвысить. И может возвысить, чтобы потом растоптать.
Однако Капитолине требовался не столько я, сколько моя мечта. Пионерские линейки по утрам и вечерам, сбор колосков в подмогу соседскому колхозу или нолевой ромашки для госпитальных нужд — все это было делом полезным, но обычным и даже поднадоевшим. А хотелось чего-нибудь необычно прекрасного!
И энергичная Капитолина отправилась в город за эфиром и тонкими булавками, а я принялся перечитывать советы «Юного натуралиста» и рассматривать рамочки, начерченные гам.
В лагере была, между тем, еще одна симпатичная личность — заместитель начальника Олег. Всегда ходил в выцветшей пилотке без звездочки, румянец в обе щеки, белобрысые брови и ресницы, голубущие глаза со зрачками в черничину и вечной на устах улыбкой. Где-то чему-то он доучивался и через год собирался на войну, а пока что улыбался во все свои красивые и целехонькие тридцать два зуба нашему гомонливому братству.
Соединенный, видать, с Капитолиной единой идеей о честной службе в любом месте, куда пошлет Родина, он относился к нам со странной смесью превосходства и равенства, веры и недоверия, желания помочь и тут же всем выдать по первое число.
Заместитель Капитолины остановил взор на двух парнишках из соображавших, как надо обращаться с деревом и инструментами, и я обернуться не успел, как они напилили и настрогали из толстой фанеры десятка два ровных кусочков, продраив посередине ровики под бабочкины брюшки.
Возвращение главной вожатой из города я запомнил на всю жизнь. Потому что она привезла Николая Евлампиевича, надо же! Объяснилось все просто. Лагерь был госпитальным, а все дети в нем — медицинских работников, вот начальник госпиталя и решил провести подробный и тщательный осмотр всех ребятишек. Да еще и дать каждому ребенку медицинскую рекомендацию, а по возможности, на месте оказать нужную помощь. И первым прислали ухогорлоноса.
Ну, конечно, все запрыгали вокруг доктора все-таки. Он потребовал кабинет, пару помощниц, потому что ему нужно было возвращаться в город до вечера, а требовалось осмотреть больше ста ребят.
Что касается меня, то Николай Евлампиевич, едва выбравшись из кузова, подошел, минуя взрослых, прямо ко мне и негромко, чтобы другие не слышали, сообщил, что привез приветы от бабушки и мамы и передал мне гостинец — маленькую американскую шоколадку. Только когда он отошел к взрослым, я запоздало сообразил, что мне надо было бы расспросить его в подробностях, как обращаться с пойманными бабочками. Но теперь было поздновато. Он шел, возвышаясь над группой встретивших его, поблескивая краешками пенсне, поворачиваясь, оглядывая окрестности, то в одну, то в другую сторону.
Олегова бригада тем временем наклепала с десяток сачков — палка, проволока, колпак из марли, и спор шел лишь о том, как их раздавать — сперва одному отряду на два часа, а потом все сачки — другому? Или дать в каждый отряд но два сачка на все время отлова?
Банка с широким горлом и притертой пробкой стояла наготове. Склянку с эфиром держала лично Капитолина. Можно было начинать. Но ведь в лагерь приехал ухогорлонос, и часть народа следовало направить к нему. А все хотели бабочек!
Олег начал громогласно сортировать, кого куда, получалась неразбериха, послышались крики неудовольствия, но все-таки сачки раздали по отрядам, и они тут же замелькали в прилагерных кустах.
Минут через пятнадцать возле меня и Капитолины уже стояла очередь желающих сдать добычу. Вожатая капнула эфир в банку, я принялся опускать туда бабочек. В общем, из десяти сачков мы выудили семь капустниц и три крапивницы.
Они сидели на дне банки, сложив крылья, и не шевелились — уснули быстро, как только Капитолина закрыла крышку. Народ молча наблюдал сцену усыпления.