— Будь ты проклят, ижверг, — шамкала за забором старуха, хлопоча по хозяйству и не успевая за распоряжениями Кузьмы.
— Иди в п-зду, мамаша, — привычно отзывался Кузьма, понукая свою домработную мать новыми указаниями.
При этом они оба споро, ловко и практически мирно управлялись с немалым своим хозяйством.
Надо сказать, что приговорка “иди-в-п-зду” была у Кузьмы постоянным пожеланием любому встречному безо всякого исключения на малолетство или даже на начальственную должность в колхозе, где Кузьма бригадирствовал. За глаза его и звали Идипздом или для краткости — Идиптом.
В самой середке лета мы лежали в кустах, разглядывая колхозное гороховое поле перед собой и утишая колотящиеся в страхе сердца.
— Идипт это поле постоянно объезжает, — рассуждал Тимка.
— Интересное дело, — отозвался Серега, — нас он гоняет, чтоб не вытаптывали, а сам — на лошади… по гороху… копытами…
— Евоная лошадь знаешь какая умная? — разъяснял Тимка. — Она нипочем ни одного кустика не скопытнет.
— У него на самом конце кнута специальный узелок завязан, — вспомнил я рассказы взрослых пацанов, — чтоб если вжакнуть, то до костей.
— А может, это совсем даже кормовой горох? — попытался остановить себя и всех нас Серега.
— Какая разница? — не понял Тимка.
— Так кормовой — он для корма скота, а не для людей, — объяснил Серега. — Батя рассказывал, что из района приказали растить корм для скота, чтобы скрыть, что на самом деле весь скот уже поизвели в этих ихних догонялках с Америкой.
— Кормовой не кормовой, но сейчас он молочный и сладкий-пресладкий — уж поверьте мне.
Тимка знал толк в таких делах, и мы решились. Мешка оставили дожидаться в кустах (потому что бегун из него никакой и если что — ему от бригадира не улизнуть), а сами поползли по полю.
Я срывал молодые стручки и наталкивал их за пазуху, где они своей мохнатой кожицей щекотали голое пузо. Мне уже казалось, что все обойдется, но Кузьма прилетел свирепым драконом мгновенно и ниоткуда, стреляя на ходу своим кнутом пока еще вхолостую. Мы неслись не разбирая куда, напрочь позабыв о своем же плане, по которому должны были при любой опасности бросаться врассыпную.
Мешок в ужасе закрыл глаза и замер в кустах, гоняя по кругу одну и ту же мольбу: “Пусть он их не догонит, пусть он их не догонит”, но потом опомнился и скороговорно закончил: “Господи, сделай так”…
Странный и тревожный звук вынудил Мешка открыть глаза и осмотреться. На пустом поле топоталась бригадирская лошадь и обеспокоенной мордой толкалась в бок Кузьмы, который стоял на четвереньках и выл. То ли лошадь сбилась с галопа, то ли рука впервые подвела бригадира, то ли вправду вмешалась неведомая сила, но Кузьма своим же кнутом напрочь вышиб себе левый глаз и очень сильно повредил правый.
Однако он еще и потом долго бригадирствовал уже без кнута — почитай одним только слухом. Как-то сразу выяснилось, что хвалителей у Кузьмы неизмеримо больше, чем хулителей, хотя бы потому только, что во все годы своего бригадирства он умудрялся платить своим колхозницам не одними лишь палочками (трудодней и прочими), но и продуктами и даже деньгами, для чего приходилось регулярно посылать в п- зду много кого из разных начальников — вплоть до всего районного партийного руководства. Хозяйство его теперь полностью вела мать, которая уже и не старела, а жила в одном и том же своем запредельном возрасте и облике… Лет через десять после нашего вытаптывающего набега на колхозный горох она вылечила пупковую грыжу моего недогодовалого сына, привязав к его животику обыкновенное полено и пошептав что-то невразумительное, хотя я до сих пор не верю во все эти заговоры и шепотания.
А Тимкину хату Мешок спалил совсем уж по-глупому.
В то лето Тимкина матушка сменила работу и теперь командовала всеми почтальоншами в должности Галочки-цветочка. По крайней мере именно так все ее подчиненные тетки к ней и обращались. Но начальник почты называл ее Галиной Сергеевной и очень любил рассказывать ей какие-нибудь страшные истории из своей и чужих жизней, потому что в самые кульминационные моменты очередной страшилки Галочка-цветочек хваталась за грудь и с причитаниями “ай-я-я-яй” быстро-быстро трясла ее, наверное, массируя сердце, которое эта грудь полностью заслоняла, в общем, начальник так любовался, что даже прекращал рассказывать дальше…
Оказавшись на главном перекрестке всех на свете новостей, слухов и сплетен, Галина Сергеевна не только разузнала кучу невероятных подробностей о своих односельчанах и разных их почтовых и телеграфных адресатах, но и много чего узнала про себя из того, что еще раньше знали ее подчиненные и разной дальности соседи. Сначала она сильно огорчилась и даже плакала, держась за грудь на радость суетящемуся в утешениях начальнику, но потом взяла себя в руки и круто взялась за немедленное изменение всей своей жизни. Она надумала наладить наконец домашнее хозяйство, “чтобы все было не хуже, чем у людей”, и полностью сменить гардероб, “чтобы не ходить как анучка”, но и не выглядеть “девкой с прошпекта”.
В Тимкином дому теперь во все ее нерабочее время стрекотала швейная машинка и, перекрикивая этот стрекот, постоянно приказывались какие-нибудь хозяйственные распоряжения. Но и в рабочее время матушки Тимке не было никакой возможности отлучиться со двора. Он должен был постоянно что-то делать по дому, возле дома, в огороде. Это уже не были прежние понятные поручения про сложить дрова, или поправить забор, или помочь с выкапыванием картошки, которые с нашей помощью исполнялись влёт. Теперь от Тимки требовалось быть хозяином в доме и делать все необходимое, чтоб не стыдно было перед соседями.
— Мне не стыдно, — пожимал плечами Тимка.
— А мне — стыдно, — перекрикивала через неостанавливаемую швейную машику Галина Сергеевна.
— Но от меня что ты хочешь? Что?
— Чтобы ты человеком был и настоящим мужчиной в доме, а не как эти, которые ходят как козлы в огород и толку с них как с козла молока…
Все это было вроде бы разумно, только — трудноисполнимо, но Галина Сергеевна не отступала и по крайней мере по части гардероба добилась полного осуществления своих замыслов, сострочив себе два в меру строгих костюма, необыкновенно преобразивших ее в неприступную красавицу. Однако хозяйство никакими ее разумными распоряжениями не налаживалось и даже наоборот — с каждой попыткой очередного улучшения обнаруживались все новые дыры. Тимка совсем извелся и стал нелюдимым да огрызливым.
Вот тогда Мешок в переживаниях за Тимку и пожелал, чтобы того не заставляли работать по дому. Только это и пожелал, упустив из виду хорошо известные ему побочные эффекты.
Дом загорелся, когда Тимка с приглашенным в помощь пенсионным соседом-печником прочищали на крыше засорившуюся печную трубу.
— Не пойму, что там застряло? — бурчал печник. — Но чтой-та держит… Что б это могло быть? И изнизу глядел — не видать, и изверху… Прийдется всю трубу разбирать — по кирпичику и до самого энтого засору…
— А если не найдем? — Тимка хотел знать все свое ближайшее будущее.
— Печку станем разбирать… По кирпичику…
От такой перспективы впору было взвыть.
— А может, посветить туда чем-нибудь? — предложил вдруг Тимка.
— Так светили уже фонариком. И изверху светили, и изнизу — не видать…
— А если факел туда спустить?
— Можно и факел, — не возражал печник.
В общем, ума — палата, что у старого, что у малого.