и Тимкой были ему всегда караулящей угрозой только потому, что он нас любил, и столкнись только наши интересы с интересами его братвы — он бы не задумываясь стал нам в защиту.
Так он по первому же Тимкиному зову рванул в Москву.
Тимка организовал курсы по натаскиванию молодых, не очень молодых и совсем юных дам, рвущихся в шикарную жизнь, которая недоступно гудела где-то рядом, выплескиваясь завлекательной пеной в телевизор и на страницы цветистых журналов. Общим у отобранных курсисток было только хамоватое свинство, вполне объяснимое тем, что в бабках все они купались, что свиньи в грязи, хотя богатства их имели самое разнообразное происхождение — от натруженной в мозоли души и тела челночной каторги до завидной отступной сдачи от сказочно вознесшихся отцов и мужей, сразу разлюбивших все свое прошлое вместе с хабалистыми женами и дегенеративными дочками.
Занятия проходили ежедневно в агонизирующем Доме культуры еще более агонизирующей московской фабрики. Серега насилу отыскал эту дыру.
— Когда братки обещались быть? — первым делом спросил он у Тимки.
— Сказали — на днях.
— Подождем… Ну, покажешь свое предприятие? Интересно все-таки, чем оно так привлекло братву…
— Вы поймите… вы не спешите и поймите, — зачастил сам себе вперебивку носатый пигмей, вертящийся под ногами у Тимки. — Идея — на миллион… Буквально — на миллион…
— Ты кто? — спросил его Серега.
— Это мой компаньон, — объяснил Тимка.
— Главное — это идея, — не унимался пигмей. — В наше время всего главнее идеи, а эта — на миллион…
— Я понял, — успокоил его Серега. — Не мельтеши — показывай.
Тимка и этот его Пигмей-на-миллион провели Серегу по захламленным переходам в клубный зал и усадили в первом ряду.
С десяток теток и парочка вполне себе ничего девиц стеснительно терлись одна возле другой в углу сцены, чувствуя себя голыми и беззащитными не только потому, что были в одних только купальниках, но главным образом из-за отсутствия привычной брони брюликов, автомобилей и личных водил — статных услужливых молодцов, которые где-то во дворе охраняют сейчас те самые брюлики в тех самых авто. На заднике сцены висели громадные цветные изображения небрежных красоток, на самую чуточку не выпадающих из своих невесомых нарядов.
— Начинаем, — хлопнул в ладоши Пигмей-на-миллион. — Через несколько месяцев вы все станете такими же сногсшибательными барышнями, как и эти ваши предшественницы. — Он щелкнул пальцами в сторону фотографий.
На сцену выпорхнули три пигмеевых помощницы в закрытых (но не очень) купальниках и каждая — под стать фотокрасоткам, снисходительно поглядывающим на них с задника.
— Сейчас мы займемся пластической гимнастикой, — вещал пигмей. — Что-то похожее раньше называли аэробикой. Повторяйте все движения ведущих, и главное — ни о чем не думайте. Вас не должно заботить, как вы выглядите со стороны. Вышибите все мысли из ваших мозгов и все мозги из голов. Ничего этого вам не надо. Надо — только дыхание. Если собьете — остановитесь, отдышитесь и снова — в бой! Вместо мыслей, мозгов и голов — только тело… Послушное, ловкое — в радости свободных движений и — до упада! Начали!
По хлопку пигмея грянула музыка, за-кру-жи-ли пигмеевы помощницы в соблазнительных наклонах- изгибах-вывертах, и сцена задрожала в разнобойной топотне курсисток. — Галантней, барышни! — орал в микрофон пигмей. — Галантней! Легче! Полюбите свое тело… Еще галантней…
Это свое “галантней” Тимкин компаньон командовал с ударением на последний слог, да к тому же он почти не выговаривал “н”, и Серега слышал одно только повторяющееся “галат’ей-галат’ей”. Галатеи же знай себе тупотали — румянея, пыхтя, вытряхиваясь из не поспевавших в подскоках лифчиков. Их топот был сродни грохоту дубинок о пластиковые щиты, которым спецназ распалял себя, прежде чем вломиться в “жилку” бунтанувшей из-за такой вот аэробики зоны…
Аэробика вывалилась из телевизора неожиданным подарком вместе с перестройкой. Собственно, ничем другим непонятная перестройка до отдаленной тюменской зоны и не дотягивалась, но и одной аэробики хватило бы на то, чтобы с надеждой смотреть в завтрашний день. А ведь эту надежду подогревали еще и мечты об амнистии, в которую все зэки верят истово, до потери соображения и без каких бы то ни было разумных оснований — как в Бога. С этой неистребимой верой зэки радостно встречают все народные праздники, но с особым ликованием — редкие из них дни общенационального траура, когда очередной Хозяин Большой зоны, склеив ласты, уплывал к главному судье за своим незавидным приговором. Лагерные туземцы наверняка знали, что пса Андропова специально замочили, когда он задумал невиданной амнистией отпраздновать долгожданную кончину Брежнева, и теперь этот пятнистый на всю башку Горбачев непременно ту амнистию произведет, потому что сам он — сравнительно молодой и отдаст концы еще неведомо когда, а народной любви все равно хочется, и если не похоронами, то чем же еще, кроме амнистии, можно вдохнуть в наш народ эту любовь? В общем, амнистия — дело решенное, и скоро все они пошлындают вольно по ярким улицам, где на каждом шагу ослепительные биксы в толстых вязаных гетрах соблазнительно крутят аэробику обтянутыми в не могу задницами. А покуда там, в Кремле, чешутся и прикидывают хрен к носу, многолюдные бараки каждым воскресным утром ритмичными постанываниями сопровождают бодрую музычку аэробных коллективных сеансов по телевизору…
Аэробика сразила наповал не только ущемленных в радостях зэков, но и тюремщиков, их жен и весь окололагерный и лагерем живущий поселок, а может, и дальше — до самой границы, что железным занавесом гудит на всю Европу про наше здесь счастье, а дотудова, считай, три с лишним метра по карте, которую мастеровые зэки мозаично собрали из шпона древесины разных пород для кабинета хозяина. Сам хозяин тоже не избежал всеобщего помешательства. Более того — он воспылал. Светленькая заводила воскресных телевизионных феерий не только понукала гнуться и прыгать вслед себе всему своему кордебалету, но и заставляла в том же ритме прыгать хозяево сердце, наперекор согласному мнению зэков о том, что в его свинячей туше никакого сердца нет и в помине. Это была настоящая любовь — поздняя, последняя, оглушающая (грех смеяться и смешно сочувствовать).
Каждое воскресенье хозяин уходил из дому и запирался в служебном кабинете на тайные свидания со своей избранницей. Та знай себе скакала да поскакивала на экране, счастливо не подозревая, какие невероятные замыслы на ее счет прыгают внутри начальника затерянного у черта на рогах лагеря, ударяя того под самую лысину. Хозяин любил и страдал.
После своих сладостных свиданий помолодевший полковник бодро хватался порулить отданными ему в подчинение служивыми недоумками и в позабаву — лагерными мразями. Ему надо было как-то оправдать свои воскресные набеги, и в интересах конспирации он принялся перестраивать (новомодное слово тоже легло на душу) быт и культурный отдых туземцев. Первым делом хозяин вздумал привести в порядок лагерный клуб, а всего первее — зал и сцену, чтобы его возлюбленная могла там устраивать свои концерты с разными номерами, но не с этой, прости господи, аэробикой, а, например, с народными танцами под помахивание платочком. Перестройка, как показывает действительность, — дело увлекательное и разрушительное. Лагерный полкан тоже увлекся, совершенно разрушив размеренный каторжный уклад.
У зэков сгрябчили их единственный выходной день. Хозяину хорошо — он и в понедельник свое отдрыхнет, а туземцы, наломавшись в неделю на “промке”, выползали к воскресным работам угрюмые, постепенно и неотвратимо наполняясь взрывной злобой. Полковнику было невмоготу смотреть на их медленное копошение, и он как мог — матом, угрозами и матерными угрозами — повышал производительность рабского труда. Производительность не повышалась, и хозяин самолично дотумкал до гениальных открытий всей социалистической экономики — он увеличил время непроизводительного труда. Зэков стали выгонять на воскресные работы сразу после утренней поверки. Хозяин тоже стал появляться на службе пораньше и, наблюдая за работами, готовил себя к счастливой встрече в телевизоре. Как только он испарялся, спеша на свое свидание, его подручные тут же объявляли перерыв в работах не только потому,