семиклассники, а может, и постарше.
— Что-то мелюзга совсем оборзела…
— Как вы (мать… ля…мать…) посмели порушить лыжню?
Я тяжело дышал, пар пер от меня во все стороны, и на то, чтобы очень сильно испугаться, у меня просто не было сил. Но и в таком виде я понимал, что претензии нависшей над нами стаи были в основном справедливые. Лыжню, специально выбитую к аккуратному трамплину, мы истоптали в полную непригодность. Кроме того, все они были на своей стороне, и по извечным правилам жизни даже и безо всякой лыжни им полагалось гнать меня взашей и от своих качелей, и от своей горки.
Мне следовало немедленно тика?ть во весь дух, но сейчас и на это не было сил.
— Ты, Вован, чеши домой, а этому (мать… ля… хатому…) мы сейчас будем зубы выправлять.
(И этим моя щербатость мешает.)
— Давай, как я. — Тимка подкатился под ноги самому здоровенному дылде, сбил его и вместе с собой покатил в овраг.
Я прыгнул следом, а за нами посыпались остальные. Тимкин план отступления был самым дурацким из всех возможных, потому что мы завязли в глубоком снегу, и все преимущества нашего неожиданного рывка сразу же сошли на нет. Нам навесили звездюлей по самые макушки, затолкали вниз головами в сугроб, до крови ободрали льдистой снежной коркой носы и уши и оставили на истоптанном снегу, унеся с собой в виде трофея Тимкин валенок. Они нацепили этот валенок на палку и шли, размахивая им, будто победным знаменем.
Вот это было неправильно. Всем известно, что бить и изничтожать можно у человека только то, что принадлежит ему целиком. Вот, например, наши физиономии — они целиком наши, их и бейте, если можете, а валенки и другая одежка — это все не совсем наше, а скорее родительское, и это все нельзя не то чтобы забирать, но даже рвать или как-то еще портить, за чем, разумеется, в драке уследить трудно, и именно поэтому приходится иногда признавать некоторую справедливость родительских затрещин вдогон полученным в мальчишеской сваре.
Я прикладывал снег к расквашенному носу, а Тимка тихо и задушевно матерился. Голова кружилась, и яркие капли крови на снегу казались удивительно красивыми.
— Смотри, как здорово, — позвал я Тимку полюбоваться и полежать рядом со мной в этой красоте.
— Это еще не здорово — здорово еще будет, — прошипел Тимка. Глаза его косили, и смотреть в них было неприятно. — Вставай, чего разлегся?
Мы обмотали его ногу моим шарфом и полезли к засветившимся уже окнам нависших над оврагом домишек. По дороге Тимка подобрал здоровенный дрын и потащил меня дальше мимо незнакомых заборов неведомо куда. Наконец он остановился у какого-то дома, шибанул ногой завизжавшую калитку и протопал на крыльцо. Дверь была заперта, и Тимка затарабанил в окно.
— Выходи, Соловей, я тебе что-то спою…
— А ну марш отсюда, паршивцы! — заорал, выходя на крыльцо, Соловьев-старший, здоровенный, неровно бритый мужик.
— Пусть твой непаршивец валенок вернет.
Тимка топнул разутой ногой.
— В овраге валяется твой валенок. — Соловей-младший выглядывал из-за спины отца. — Иди и ищи…
— Пусть он сам найдет и принесет мой валенок! — заорал Тимка. — Откуда я знаю, куда он его выбросил?
— Какой валенок? — встречно загремел главный Соловьев. — Пошли вон отсюда!..
— Ах, гады!.. Вот вам!..
Тимка попробовал достать дрыном своего обидчика, но тот увернулся, и удар пришелся по боку его отца. Тот не успел еще ничего сделать, а Тимка размахнулся снова и саданул по звонко лопнувшему окну.
Это было совсем неправильно. Это даже хуже, чем валенок…
Нас схватили за шивороты и трясли, как нашкодивших котят, а мы только мявчили что-то, захлебываясь страхом и невольными слезами. Может быть, нас бы и прибили там вконец, но к дому притарахтел мотоцикл, и дядя Саша остановил самодельную экзекуцию, взяв дело расправы в свои властные руки.
Непонятно, откуда дядя Саша узнавал про всякие происшествия, но, как правило, он успевал появляться в самый разгар очередного безобразия. По-правильному его звали Александр Иванович Бураков — наш единственный поселковый милиционер, неотделимый от своего трофейного мотоцикла с коляской: то он едет на мотоцикле, то ремонтирует его у себя во дворе за открытыми настежь воротами, то поглядывает на него из-за решетчатого окна милицейской избы. Дядю Сашу в поселке уважали все, но все равно боялись и предпочитали держаться подальше, несмотря на всю его общеизвестную справедливость, честность и мудрость. Мы, например, никогда не решались трясти яблоки в его саду, и они там вырастали в невероятных количествах, ломая ветки и падая бесполезно на землю. Дядя Саша вздыхал и часто сам угощал нас своими яблоками, но и после этого никто не осмеливался забраться в его сад. Дядя Саша ведь всегда был, как говорится, при исполнении — всегда в сверкающих сапогах, в синих галифе и красивом синем кителе с капитанскими погонами и тремя рядами орденских планок (только весной и осенью надевал он сверху вечного кителя защитную плащ-палатку, а зимой — овчинный полушубок).
— Так-так, — постучал носком сапога в колесо мотоцикла дядя Саша. — Малолетних бузотеров я забираю, а взрослых прошу самостоятельно явиться ко мне в отделение.
Мы с Тимкой устроились в коляске мотоцикла, а Соловей — на заднем сиденье. Если бы не слабость и колыхающаяся волнами снежная дорога, то я бы, наверное, был абсолютно счастлив, но и так я не сомневался, что мне завидуют все-все, кто только меня сейчас видит.
— Бандитов споймал? — проворчал милицейский сторож и истопник Шидловский, однорукий и кособокий мужик, известный в поселке своими бесконечными запоями и ежегодно рождающимися детьми, общее количество которых он, пожалуй, и не представлял. — Герой какой — один троих бандитов зарестовал…
— Ты печь растопи и проветри здесь — ишь, надымил…
По мнению учителей, родителей и прочих взрослых, семейства Шидловских следовало всячески сторониться. Но сторониться их никак не получалось. Жили они в соседнем от меня переулке, и по своей многочисленности кто-то из них всегда оказывался участником любой игры и любого более предосудительного начинания. Да и в любом классе был кто-то из Шидловских, а значит, сразу же рядом оказывались и другие их братья и сестры, и своей шумной, дружной и веселой бесшабашностью они мигом испаряли в ничто любые предостережения ничего не понимающих взрослых. Правда, самого главу семейства мы все побаивались. Особенно когда он, сильно пьяный, шатался бессмысленно по улицам и орал военные песни. Иногда он не мог даже добраться домой и затихал под чьим-то забором, и тогда очень быстро за ним прибегала его замученная маленькая жена с кем-нибудь из детей, грузили его на старую тачку и везли домой, нисколько не смущаясь осуждающих взглядов из-за заборов. И это было замечательное зрелище, потому что на тачке отец семейства просыпался и начинал горланить очередную песню, и тут же ее подхватывала его жена, а пела она так здорово, что сам Шидловский замолкал и только мычал и жмурился от удовольствия, непослушной рукой дирижируя пением жены и движением колесницы.
На прошлые ноябрьские, когда всю школу с портретами и плакатами вывели на праздничный митинг, я впервые увидел Шидловского абсолютно трезвым. Поселковые начальники вместе с нашим директором стояли на трибуне и что-то торжественное говорили по очереди в свистящий микрофон. Рядом с трибуной был дядя Саша в сияющем кителе, на котором по случаю митинга сверкали вместо колодок самые настоящие ордена и медали. Мы все стояли перед трибуной, заполняя весь пятачок, откуда расходились в разные стороны четыре основные улицы, а где-то за заборами суетилась малышня, не допущенная по