— Его распяли люди.
— Бог считает, что это цена за искупление грехов. Он зол и мелочен.
— Прекратите богохульствовать.
— Почему? Чем я рискую?
— Вы оскорбляете Бога.
— Он тоже меня оскорбляет. Если Он меня создал по образу и подобию Своему, то я имею те же права, что и Он. Тут уж вы точно не станете мне возражать. Вы ведь считаете себя Богом.
— Только когда я люблю.
На это у Сатурнины не нашлось ответа. Она сменила тему:
— Очень вкусная ваша сарсуэла. Не знаю, как с омаром, но со спаржей просто изумительно.
— Это потому, что я не приемлю понятия замены. Вот смотрите: я влюбился в вас. Вы моя девятая квартиросъемщица. Восемь женщин, которые были до вас, вы не заменяете. Я продолжаю их любить. Каждый раз любовь нова. Для каждого раза был бы нужен новый глагол. Однако глагол «любить» подходит, ибо в нем есть напряжение, присущее всякой любви, которое один лишь этот глагол может выразить.
Сатурнина не моргнув глазом слушала, как он описывает свое состояние.
— А раньше, когда были живы ваши родители, вы любили?
— Начинал. Того мальчика, в шесть лет, которому я дарил столовое серебро. Такая вот жалкая история любви. Нет, повторяю, только с квартиросъемщицами я узнал, что такое любовь, настоящая. Уж не знаю, как это удается другим. Аренда квартиры в этом смысле — идеальная схема, по крайней мере для меня.
— А при жизни вашего отца вы могли бы это устроить?
— Вряд ли. Даже если предположить, что он бы мне позволил, я бы скорее всего не осмелился. Надо признать, что родители — самая антиэротическая инстанция на свете.
Сатурнина подумала, что такие рассуждения делают дона Элемирио все более подозрительным в ее глазах, и с досадой констатировала, что ищет ему оправдания.
— Я выбрал спаржу не случайно, — снова заговорил дон Элемирио. — Вы напоминаете мне спаржу. Вы длинная и тонкая, ваш запах не похож ни на какой другой, и ничто на свете не сравнится с совершенством вашего лица.
Комплимент, который разозлил бы ее еще вчера, на сей раз глубоко тронул. Как это ужасно — быть влюбленной! Она чувствовала себя такой беззащитной, словно с нее заживо содрали кожу. Вот несчастье- то! Сатурнина укрылась за бокалом шампанского, надеясь, что вино не ослабит еще больше ее защитные механизмы.
— Вы что-то сегодня неразговорчивы, — заметил дон Элемирио.
— Я плохая собеседница, я же вас предупреждала. Это не страшно. Вы-то, как всегда, говорите за четверых.
— Только когда я люблю. «От избытка сердца говорят уста»[9] — сказано в Библии.
Сатурнина прекрасно его понимала. Она чувствовала, что вела бы себя точно так же, даже если бы у нее не было необходимости таиться: стоило лишь открыть шлюзы, и слова хлынули бы бесконечным потоком. «Когда я получу доказательство его невиновности, дам себе волю», — решила она. Что это могло быть за доказательство? Она понятия не имела.
— Как вы утешились после… исчезновения тех восьми женщин, которых вы любили? — спросила она.
— Разве, по-вашему, я выглядел утешившимся, когда мы с вами познакомились? Вот мой ответ: я так и не утешился.
— Сейчас вы выглядите вполне утешившимся.
— Отнюдь. Я люблю вас, что требует всей моей энергии в настоящем времени. Это заглушает мою печаль, но не избавляет меня от нее.
— Как грустно.
— Вовсе нет. Я рад, что те любови оставили отпечатки. Эти следы мне дороги. И они не только не мешают мне любить вновь, но, наоборот, питают мою любовь к вам. Это благодать скорби.
Слово «скорбь» поразило ее. В следующее мгновение ей подумалось, что оно не обязательно подразумевает смерть. Ей достаточно задать ему вопрос, и он все ей объяснит. Раньше она об этом не спрашивала, потому что верила в его виновность. Теперь же не стала, потому что слишком хотела, чтобы он оказался невиновен.
— Вы лжец?
— Я никогда не лгу, — тотчас ответил он.
— Ответ удручающий. Теперь, если я замечу у вас малейшее расхождение между словом и делом, никогда больше вам не поверю.
— Это правда, я никогда не лгу.
— Полноте! Люди лгут, сами того не замечая. Сколько раз, например, я говорила, что хорошо спала, когда на самом деле всю ночь глаз не сомкнула. Я не хотела лгать, я просто хотела, чтобы меня оставили в покое и не жалели. Все так лгут.
— Как любопытно! А вот я — нет.
— Вы осложняете мне жизнь. Как я смогу теперь вам верить?
— Этот вопрос решен давно. Вы мне не верите.
— Ошибаетесь. С сегодняшней ночи я решила вам верить.
«Ну вот. Я призналась. На сколько поспорим, что он этого не заметит?»
— Спасибо. Что же произошло сегодня ночью?
— Я увидела подкладку юбки, которую вы для меня сшили.
— Вы не представляете себе, какая это работа.
— Шитье…
— Нет, цвет. Сказать «желтая подкладка» — все равно что «красивая девушка»: никакого смысла. Красота — понятие столь же многозначное, как и желтый цвет.
— У вас же есть этот каталог девятнадцатого века, о котором вы мне говорили.
— В классификации Казус Белли, на мой взгляд, желтый цвет представлен неполно. Это самый субтильный из всех цветов — наверно, потому, что он ближе всех к золоту. Амели Казус Белли различает восемьдесят шесть оттенков желтого и всем дает названия.
— Но вы не нашли среди них свое счастье?
— Три желтых оказались близки: бананово-желтый, яично-желтый и цвет лютика.
— Вы их смешали?
— Это иллюзия невежд — думать, будто из смеси трех приближений родится идеал. Смешение оттенков дает, как правило, отвратительную мешанину. Нет ничего более божественного, чем чистота цвета. Для вас я придумал восемьдесят седьмой желтый — цвет вашей подкладки. Я создал его с помощью математического приема, именуемого асимптотой. Цвет — кривая линия, асимптота — прямая, максимально к ней приближающаяся. Так в моей личной палитре родился асимптотический желтый. Такой желтый близок к метафизике: мне удалось зафиксировать чудо. Пестрота ацетата подошла для материализации этого цвета.
«Надо было поспорить, — подумала про себя Сатурнина. — Он ничего не понял. Зациклился на своем желтом как одержимый».
— Очень интересно, — вежливо сказала она вслух.
— Правда? А вы знаете, что желтый — цвет принцессы Клевской?
— Вы читаете и французских классиков? — выдавила она из себя, чтобы не выйти из роли.
— Только тех, чьи герои носят брыжи, символ испанского гения. Так вот, герцог Немурский носит цвета принцессы Клевской, и так она узнает, что любима им. А дальше герцог наблюдает за ней, когда она в своей комнате повязывает ленты того же желтого цвета на трость, которую стащила у него. Что восхитительно — он сразу верно истолковывает ее поведение: она влюблена в него. Я убежден, что это был тот самый асимптотический желтый, который воссоздал я.
«Может быть, он все-таки понял», — подумала Сатурнина.