в его сокровенное, задевал то, о чём не хотелось думать самому. И Фаянсов так бы и сделал — послал, да вовремя вспомнил рассказанную кем-то поучительную историю о том, как один человек с железными нервами, разъяряясь из-за молодой назойливой мухи, досаждавшей ему за обеденным столом, схлопотал настоящий инсульт. А вспомнив, удержал себя в руках, к тому же они вступили в проходную, и здесь у самого Карасёва начались свои сложности с вахтёром.
Пожилой вахтёр в чёрной форме с зелёными петлицами и таким же околышем вредно сказал:
— А вас, товарищ Карасёв, в такой грязной обуви на нашу чистую территорию не пущу ни на шаг! Здесь вам очаг культуры, не карьер, откуда возят глину. — И, объявив запрет, загородил собой дверь.
— Но вы при этом взвесили всё? Учли весьма и даже очень важный аспект? То есть насколько связаны между собой культура и грязь? — спросил Карасёв. — Известно ли вам, что по этому поводу написал один поэт? Кто? Неважно. Вы всё равно не читали. Цитирую в прозе: о, если бы вы знали, из какого дерьма произрастают стихи! Признайтесь, я вас убедил?
— Есть инструкция, — сурово ответил вахтёр и в отличие от режиссёра наизусть зачитал: — «А также бороться за чистоту на рабочем месте».
Он был худ, с острыми злыми скулами, видно, принципиальность иссушила его самого до кондиции залежалой воблы.
— Служака! Помилуй бог, какой служака! — одобрительно воскликнул Карасёв, подражая кому-то из полководцев, и, сняв что-то изысканным движением со своей груди, столь же утончённо навесил на впалую грудь вахтёра.
— Уберите руки! — отшатнувшись, зарычал служака.
— Лев Кузьмич, в самом деле… — заступился Фаянсов за добросовестного цербера, или кербера, можно и так.
— Художник, не мешайте священнодействовать! Я вершу обряд! — потребовал режиссёр и залюбовался тем, что будто теперь украшало грудь вахтёра. — Медаль «За ревностное исполнение обязанностей»! По статуту присуждается за исполнение любых обязанностей. В том числе и супружеских. Но я вас наградил исключительно за исполнение служебных, насчёт других не осведомлён. Поздравляю вас с высокой наградой!
Вахтёр покосился на несуществующую медаль и хрипло произнёс:
— Всё равно не пущу. Инструкция!
— Он взяток не берёт! Каков молодец! — продолжал Карасёв в том же духе.
— Мы опаздываем, — снова вмешался Фаянсов.
Ему бы самому, не задерживаясь, проследовать во двор, а далее в здание студии. Лев Кузьмич виноват сам, стоило бы пошевелить извилинами, прежде чем лезть в болото. Вот она расплата за дешёвую игру в оригинальность, за коей на самом деле не стоит ничего серьёзного. Но Фаянсов остался, его словно что-то связало с Львом Кузьмичом, может непохожесть на других, и теперь он помимо воли тоже стал участником этой глупейшей сцены.
— Фаянсов, не паникуйте! Как вам не стыдно! У нас в запасе великая штука — компромисс! Все будут сыты и довольны, — пообещал Карасёв и важно обратился к вахтёру: — Скажите, любезный. А камера хранения? Надеюсь, она предусмотрена вашим уставом?
— Полка для вещей, не подлежащих вносу на территорию телецентра! — доложил вахтёр, гордясь тем, что в инструкции есть что-то и толковое.
— В таком случае… — Карасёв мгновенно сбросил расхлябанные туфли. — Примите мои ненадлежащие вещи. Квитанции не надо, я доверяю, — и, оставшись в полосатых синтетических носках, вышел на асфальт теперь уже доступного студийного двора.
— Так даже лучше. Ближе к космосу, — сказал он, блаженно шевеля большими пальцами ног. — Я снял бы и всё остальное. Да боюсь оскорбить свой же собственный вкус. В природе нет ничего безобразней обнажённого человеческого тела.
— Однако человек — естественная и неотъемлемая часть природы, — едко напомнил Фаянсов, его начал раздражать апломб этого самоуверенного человека.
Пётр Николаевич не кичился своим телом, но и не собирался стыдиться ни собственного торса, ни рук и ног.
— Скажу вам откровенно: и сама природа напоминает мне декорации, сколоченные наспех за час до начала премьеры. Как это часто бывает на театре. Чесались, зевали и вдруг спохватились: «Батюшки, да завтра же сотворение мира!» — сказал, усмехаясь, Карасёв. — Но мы ещё с вами потолкуем об этом.
Явление почти босого режиссёра взбудоражило студийный народ. Уж, казалось бы, этот оригинал приучил ко всему, да вот такого ещё не было. Люди высыпали в коридор, по которому непринуждённо шествовал Лев Кузьмич. Молодёжь откровенно потешалась, те, кто постарше, осуждающе хмурили брови.
— Что? Не видели нового Льва Толстого? Смотрите, смотрите! — поощрял зевак Карасёв.
За режиссёра было вступилась его помреж Эвридика, тигрицей набросилась на молодых:
— Остряки доморощенные! Вы бы лучше набирались у мастера ума!
— Вера Юрьевна, не отвлекайтесь! — остановил её Карасёв. — Проверьте: готовы ли титры?
Поднятый шум проник сквозь стены к начальству, директор вышел в коридор и, взглянув на ноги Карасёва, побагровел до корней волос.
— Лев Кузьмич, как понимать… всё… это?
— Не берите в голову, — рассеянно посоветовал Карасёв. — Подумаешь, взял и разулся. Скромный шаг к освобождению духа. Так это и трактуйте.
— Лев Кузьмич, ради бога, освобождайтесь у себя дома, — взмолился директор, очевидно, глядя на гигантскую тень московского Карасёва, которую отбрасывал маленький здешний Карасёв.
Фаянсов решил поберечь свою нервно-сосудистую систему, пошёл к себе. К тому же, как он слышал, за титрами скоро явится помреж Вера Титова, она же Эвридика, прозванная так когда-то из-за песни «Танцующие Эвридики». «Ах, ах, я слушала и буквально умирала», — сказала Вера однажды, и с тех пор повелось: Эвридика да Эвридика. Вдобавок она сама с детских лет училась балету, и будто бы ей даже прочили блестящую карьеру: Пермь… Петербург… и даже Большой, тот, что в Москве. Однако сказывали, будто в шестнадцать-семнадцать лет у Эвридики вдруг бурно выросли груди, были две юные чашечки-пиалы и, на тебе, вымахали в нечто преогромное, размером чуть ли ни с двуглавый Эльбрус. И началась, мол, потеха! Драматические партии Жизели или Одетты тотчас превращались в комический номер. Теперь Эвридика взлетала над сценой тяжело, будто перегруженный бомбардировщик. А может, порхала как и прежде легко, пёрышком, бабочкой, да только публике казалось: вот-вот этот грандиозный бюст перевесит воздушное тело балерины, и она, скапотировав, врежется носом в твёрдый деревянный пол. И потому, как утверждали злые языки, бедной девушке пришлось, обливаясь горючими слезами, оставить училище перед самым дипломом. Так было или не этак, но прямая спина, разворот ног и летящая походка подтверждали связь Эвридики с искусством танца. И уж совсем правдой и только правдой был её и впрямь феноменальный бюст. Об этой особе болтали многое и, в частности, то, что будто бы она легко доступна, едва ли не сама лезет к мужчинам в постель. Словом, Эвридику окутывали сплетни, точно ангорскую кошку её густой мех.
И она пришла, вернее, сначала в комнату ворвался её Эльбрус и затем явилась и вся остальная Эвридика. Женщина пыталась скрасить его величину просторной спортивной курткой, но женскому богатству помрежа было тесно в отведённом ему узилище, оно настойчиво рвалось на волю, Фаянсову казалось, будто он слышит, как тихо трещат на её куртке «молнии»-замки.
— Привет, красавчик! — поздоровалась она и впрямь тоном уличной девки.
Эвридика с первого же своего появления на студии называла его на «ты». Началось это лет десять назад, в комнату заявилась новая помощница режиссёра и — на тебе! — сразу этакое панибратство: «Я — Вера, а как зовут тебя?» Пётр Николаевич с ней детей не крестил и вместе не пас свиней, но, удивительное дело, его, тщательно оберегающего свою неприкосновенность, её фамильярность хоть и задела, однако он почему-то признал за ней право на столь вольное обращение, как признают его за ветром и дождём. Ну разве ветер испрашивает позволения, прежде чем сдуть с головы кепку или шляпу, а дождь, собираясь окатить от темени до ног?..
— Какой я тебе красавчик? — пробурчал Фаянсов с досадой. — Вот возьми, — и положил титры на