нарядность.
— Ах да, вы правы! Платье и в самом деле роскошное, и с большим вкусом. Как-никак ваши туалеты — верх элегантности. И ни одна двадцатилетняя красавица не может похвастаться, что талия у ней тоньше, чем у вас.
— Увы, — произнесла Метелла, — я уже утратила прежнюю гибкость стана, ноги мои уже не так легки; мне кажется, что с каждым днем я на волосок, но делаюсь ниже ростом, все приземистей и приземистей.
— Вы чересчур откровенны и бесхитростны, дорогая моя, — сказал граф, понижая голос. — О подобных предметах говорить не следует, тем более перед служанками: ведь эти сороки разнесут ваши слова по всему городу.
— Есть обличитель, чей голос звучит громче всего, что могли бы сказать мои девушки, — ваша холодность.
— Опять упреки! Ах, бог мой! До такой жестокости доходят в своих жалобах и до чего упорны в своей мстительности женщины, когда они воображают себя оскорбленными!
— В мстительности? Это я мстительна? — воскликнула Метелла.
— О нет, я неудачно выразился. Вы кротки и великодушны, моя прекрасная леди! Разве я когда- нибудь в этом сомневался? Ради всего святого, перестанем ссориться, полно! И не напускайте на себя такое уныние… этот утомленный вид… Вы не находите, что причесаны слишком просто?
— Но вам всегда нравилась моя прическа на прямой пробор с гладкими бандо и бриллиантовой фероньеркой на лбу.
— Я думаю, что теперь вам были бы более к лицу косы, спущенные вдоль щек, знаете, как у средневековых королев.
— Вы правы, щеки мои далеко уже не так округлы, а косы сделают этот недостаток менее приметным. Франческа, заплети мне волосы в две косы.
— Метелла, — спросил граф, когда она была причесана, — зачем вы не румянитесь?
— О! Стало быть, для меня пришла пора румян? — промолвила она грустно. — Я всегда так гордилась, что обхожусь без них.
— Пустое, дорогая моя. Кто нынче не румянится? Даже молодые девушки.
— Прежде вы утверждали, что краситься — отвратительно, и часто повторяли мне, что моя бледность вам приятней любого поддельного румянца.
— Но в последний раз в обществе нашли, что вы чрезмерно бледны… Женщина едет на бал не только ради того, кого любит.
— Клянусь, что сегодня я еду только ради вас.
— А-а, миледи, теперь мой черед напомнить вам, что так было не всегда! В
— Я была не безразлична к нему из-за вас, Луиджи; ныне, когда успех мой померк и я вижу, что вам это неприятно, я желала бы спрятаться от людей. Я хотела бы погасить самое солнце, чтобы мы вдвоем остались навеки во тьме.
— О, вы в поэтическом расположении духа, миледи! Я сейчас видел вашего Байрона, и он был раскрыт на странице с прекрасными строками о тьме; неудивительно, что вы набрались мрачных мыслей. А ну-ка! Да это чудо, как вам к лицу румяна! Взгляните в зеркало, вы бесподобны. Франческа, живо, подай миледи перчатки и веер. А вот вам и букетик цветов, Метелла, это принес я. Не хочу терять сие бесценное право.
Метелла взяла цветы и устремила на графа нежный взгляд; губы ее улыбались, в глазах стояли слезы.
— Идемте же, мой друг, идемте, — сказал он ей. — Нынче вы будете царицей бала, совсем как раньше.
Бал поистине был ослепителен; но — что нередко случается на свете — по какому-то прихотливому стечению обстоятельств женщины в большинстве своем съехались на празднество старые и уродливые, а между молодыми но нашлось бы и двух-трех настоящих красавиц, так что весь успех выпал на долю леди Маубрей. И Оливье, не ожидавший встретить ее на балу, пленился ею простодушно и восторженно. Едва лишь граф увидал женевца рядом с Метеллой, он поспешил от них отойти; однако стоило ому заметить, что они разошлись в разные стороны, как он взял Оливье под руку и, воспользовавшись первым же предлогом, опять подвел молодого человека к Метелле.
— По дороге во Флоренцию, — обратился он к Оливье, — вы упомянули о своем посещении Гете; расскажите же миледи о старике Фаусте, она просто сгорает желанием разузнать о нем подробней и даже хотела нарочно отправить меня в Веймар, чтобы я мог сообщить ей точные размеры гетевского лба. К моему счастью, великий муж скончался в то самое время, как я уже приготовился к путешествию. — С последними словами Буондельмонте необыкновенно проворно повернулся на каблуках, оставив Оливье беседовать с леди Маубрей о Гете.
Вначале Метелла слушала женевца хотя и приветливо, но лишь из вежливости. Мало-помалу беседа увлекла ее. Не блистая редким умом, Оливье, однако ж, обладал широкой и серьезной начитанностью, живым нравом, пылким сердцем и — что совсем нечасто встретишь между молодыми людьми — был лишен даже намека на рисовку. Для его собеседника отпадала утомительная необходимость угадывать в двадцатилетием юнце черты будущей знаменитости или могучего, но непризнанного и подавляемого гения, — по чистосердечию и здравому смыслу Оливье был истый швейцарец, а по чувствительности и положительному складу натуры — нечто вроде немца; на француза он не походил нисколько, чем очень понравился Метелле.
К концу бала граф приблизился к ним вновь и, увидев, что они все еще увлечены разговором, поздравил себя с удачным осуществлением своего хитроумного замысла. Он уступил Оливье честь подать руку леди Маубрей, чтобы проводить ее к экипажу, а сам скромно следовал позади, как благоразумный супруг.
Назавтра он в самых неумеренных выражениях расхваливал Метелле юного швейцарца и убедил ее послать ему записку с приглашением на обед. Буондельмонте позаботился, чтобы его самого сразу же после обеда вызвали якобы по какому-то непредвиденному делу и он мог уехать, предоставив леди Маубрей коротать вечер наедине со швейцарцем.
Возвращаясь, он увидел перед балконом Метеллы двух молодых горожан, и так как он шел пешком и никто не сопровождал его, он замедлил шаги, чтобы послушать, о чем болтают зеваки.
— Женщина, освещенная луною, — это леди Маубрей. Ни дать ни взять — прекрасная статуя посреди террасы.
— Но и граф — кавалер хоть куда: высокий, стройный, красивый.
— Да это вовсе не граф Буондельмонте. Граф на добрую голову ниже. Черт, кто же это такой? Что-то я его не припомню.
— Это молодой герцог д’Асти.
— Нет, герцог только что попался мне навстречу, он ехал в своей одноколке.
— Э, братец! У этих великосветских львиц вечно целый хвост обожателей, а уж у такой красавицы и подавно. Воображаю, как должен гордиться граф Буондельмонте…
— Твой граф — болван. Волочится за этой толстухой, немецкой княгиней, а у ней только и красы, что голубые фарфоровые глаза да руки под цвет макарон. Тем временем один молоденький иностранец, он и в город-то к нам приехал совсем недавно, подсаживает синьору Метеллу под локоток в карету и переодевается по семь раз на дню, только бы ей понравиться.
— Эге! Так ведь это же он и стоит с ней там на балконе, разрази меня бог! Сразу видно, что не скучает.
— Я на его месте тоже бы не скучал.
— Надо же быть таким набитым дураком, как этот Буондельмонте!
Граф вошел в палаццо и почти бегом устремился по анфиладе комнат. В зале перед балконом он задержался, увидав издали Метеллу и Оливье, чьи силуэты отчетливо рисовались на прозрачном фоне чистого и прекрасного вечернего неба. Он нашел, что молодой человек стоит слишком близко к леди Маубрей; правда, смотрела она в другую сторону и как бы задумавшись о чем-то своем, но, итальянец