душой, граф Буондельмонте весь вспыхнул от ревности и уязвленного самолюбия. Он подошел к Оливье и Метелле и заговорил о чем-то незначащем. Затем они втроем перешли в гостиную, и Буондельмонте подчеркнуто громко заметил, что Метелла, как видно, была весьма занята, если не приказала зажечь свечи. Отыскивая колокольчик, чтобы позвонить, он то и дело натыкался на мебель, и это вконец вывело его из себя.
Оливье, как ни был он молод, не страдал самовлюбленностью, достаточной, чтобы возомнить, будто он может утешить Метеллу в утрате возлюбленного. Она ни в чем не открылась ему, но он тотчас увидел, что она расстроена, и угадал отчего. Ему стало искренно ее жаль, и он полюбил ее еще сильнее. К его состраданию примешивалось своего рода злопамятство, не позволявшее ему забыть, как подшутил над ним граф, и, увлекаемый этими чувствами, он решил досадить Буондельмонте. Радуясь, что изысканная, даже чрезмерная обходительность графа уступила место раздражению, Оливье пустился толковать в сентиментальном тоне о страстях и чувствах — предметах, менее всего способных прийтись по вкусу возлюбленному Метеллы. Она же, изумленная, что Буондельмонте еще не разучился ревновать ее, отдалась на миг этой усладе и, будучи женщиной, не устояла перед соблазном разжечь посильней ревность графа: сделалась вдвойне любезной с молодым женевцем. Если тут и было коварство, то вполне извинительное, и граф его более чем заслужил. Речь его закипела желчью, он начал задираться, но Оливье не давал ему спуску, и леди Маубрей, боясь, как бы им всем троим не попасть в смешное положение, дала понять молодому человеку, что ему лучше удалиться. Женевец отлично уразумел намек, однако прикинулся недогадливым деревенщиной; он притворялся, будто ничего не замечает, пока Метелла не вынуждена была тихо шепнуть ему:
— Сделайте мне одолжение, мой юный друг, уйдите.
Оливье изобразил на своем лице удивление.
— Уходите, — прибавила она, когда граф отошел и взял шляпу Оливье с намерением вручить ее молодому человеку. — Вы меня очень обяжете, мы еще встретимся…
— Сударыня, граф задался целью нанести мне оскорбление, он стоит с моей шляпой в руках, мне придется сказать ему, что он наглец. Как быть?
— Ничего, уходите, придете завтра вечером.
Оливье встал.
— Прошу прощения, граф, — произнес он, — вы ошиблись, приняв мою шляпу за свою; верните мне ее, пожалуйста, и я буду иметь честь откланяться.
Граф, неизменно осторожный, не из трусости (он был человек храбрый), а из светскости, ибо всего более он опасался показаться смешным, был приятно поражен таким оборотом дела. Он передал шляпу молодому человеку и учтиво простился с ним. Но едва дверь за Оливье закрылась, Буондельмонте заявил, что женевец — полнейшее ничтожество, провинциал самого дурного тона, что он просто смешон.
— Не пойму, — добавил граф, — как вы могли сносить целый вечер общество этого глупца; право, у вас ангельское терпение.
— Но, друг мой, сколько я помню, вы сами просили меня пригласить его, а потом уехали, предоставив мне одной его занимать.
— С каких это пор вы стали простушкой, не умеющей отделаться от назойливого фанфарона? Вы давно вышли из возраста неопытной, робкой девочки.
Глубоко раненная этой дерзостью, Метелла не удержалась от горьких слов; граф вспылил и высказал все, что у него было на сердце, но о чем он так долго не смел заикнуться. Метелла поняла свое ложное положение и перед этой бездной несчастья вновь обрела гордость, которую черпала в своей безупречной верности графу.
— Довольно, милостивый государь, — молвила она, — вам не следовало скрывать от меня правду так долго. По вашей вине я играла в свете роль самую презренную и смешную. Пора нам усвоить роли, приличествующие и моим летам и вашим, — я возвращаю вам вашу свободу.
Граф дождаться не мог дня, когда наконец сбросит постылые узы, он воображал, что стоит лишь заветному слову сорваться с уст Метеллы, как он запрыгает от счастья. Он чересчур полагался на силу, даруемую нам эгоизмом. Но когда слово, между ними чудовищное, было произнесено, когда он увидел воочию печальные и постыдные руины целой жизни, преисполненной любви и взаимной привязанности, он ужаснулся Метеллы и самого себя, он замер, бледный и потрясенный. Затем его охватил бешеный порыв гнева и ревности.
— О да! — вскричал он. — Вам, несомненно, не терпелось объявить мне свою волю! Вы и впрямь сохранили всю молодость сердца, а я был несправедлив, говоря о вашем возрасте. Скоро же нашли вы утешителя своих горестей и охотника изгладить из вашей памяти мои оплошности! Уж не думаете ли вы обрести в нем средство забвения обид, которые причинил вам я? Этому не бывать!
Завтра, сударыня, один из нас к вам явится. Но другому уже никогда не придется оспаривать вас у кого бы то ни было. Господу богу и судьбе решать, будете вы радоваться или отчаиваться.
Метелла никак не ждала такой дикой выходки. У нее блеснула надежда, что она еще любима; все, что граф наговорил ей вначале, бедная женщина приписала ревности. С тысячью нежных уверений бросилась она к нему и объятия; она клялась, что если он того пожелает, она никогда больше не свидится с Оливье, и умоляла простить ой минутную слабость задетого тщеславия.
Граф успокоился без малейшей радости, как перед тем вспылил без всякого основания. Больше всего на свете не любил он принимать решения, когда противоречивые чувства раздирали его, не давая ни на миг собраться с мыслями. Он извинился перед леди Маубрей, объявил, что сам был во всем неправ, просил ее не лишать его своей любви и посоветовал пригласить Оливье снова, из опасения, как бы тот не догадался, что подал им повод к размолвке.
Настало утро и рассеяло грозу мучительной, злой, бессонной ночи. Любовники примирились, но расстались унылые, смущенные, и оба до того растерянные, что едва отдавали себе отчет в происшедшем.
Граф, жестоко потрясенный пережитым, проспал двенадцать часов кряду. Леди Маубрей проснулась еще при свете дня, довольно рано; в волнении ожидала она визита Оливье; она не знала, как объяснит ему то, что сказала накануне, и как оправдает поведение графа Буондельмонте.
Наконец молодой человек явился и умел показать довольно тонкости, так что Метелла сделалась сообщительней, чем намеревалась, и нечаянно выдала свою тайну, а слезы, залившие ее лицо, поведали, сколько она выстрадала и как страшится страданий, которые ей еще предстоят.
Оливье принял близко к сердцу ее горе и сам не сдержал слез. Когда ты несчастен оттого, что тебя обидели, проникаешься невольной благодарностью ко всякому, в ком встречаешь внимание и сочувствие. Только твердость духа или недоверие к собеседнику способны уберечь от излишней откровенности, а как раз их-то и не хватает в такие минуты. Метелла была растрогана чуткой сдержанностью и молчаливыми слезами Оливье. Еще вчера у ней смутно мелькнула догадка, что он ее любит; теперь она в этом уверилась. Но любовь молодого человеке лишь в слабой мере могла утолить муку ее собственной любви.
Неопределенность отношений длилась несколько недель. Чувство графа к леди Маубрей, готовое поминутно угаснуть, разгоралось в эти дни лишь от огня ревности. Однако стоило Буондельмонте остаться с глазу на глаз со своей любовницей, как он уже сожалел, что не покинул ее, когда она предложила ему свободу. И в надежде, что новая привязанность утешит Метеллу и сделает ее сообщницей его собственного вероломства, он спешил привести к ней своего соперника. А едва ему начинало казаться, что поле битвы останется за Оливье, как больное тщеславие и, несомненно, последние искры любви к леди Маубрей вызывали у него приступы бешеной ярости. Достоинства возлюбленной имели для Буондельмонте цену лишь тогда, когда ее хотели у него отбить. Мало-помалу Оливье постиг характер графа и все извивы его души. Он понял, что только присутствие соперника побуждает Буондельмонте бороться за сердце Метеллы; он уехал и ненадолго обосновался в Риме. Возвратясь, он нашел леди Маубрей в отчаянии: граф почти совсем покинул ее. Несчастье ее стало наконец явным в свете, вечно алчущем чужого горя и ищущем услады в зрелище страданий, коих сам он не испытывает. Измена Буондельмонте и ее причины сделали положение леди Маубрей в обществе жалким, нестерпимым. Дамы злорадствовали, а мужчины — при том, что Метелла все еще оставалась для них привлекательной и желанной, — не смели к ней приблизиться, опасаясь, что если она и встретит их благосклонно, то лишь как утопающий, когда он хватается за соломинку. Но Оливье осмелился. Человек, любящий искренно, он не побоялся показаться смешным; он