— Но ваше место занято кандидатом, и мы не можем вас принять.
— Я готов жить в сторожке, лишь бы учиться. Вы же знаете, что у меня умер отец и единственная надежда помочь матери — это закончить ваше училище.
— Хорошо. Я поставлю вопрос на педагогическом совете.
Я едва не сошёл с ума, пока шёл совет.
Наконец выходит управляющий.
— Вы приняты, но будете учиться за свой счёт и не должны болеть.
Это же всё равно что меня не приняли, ведь даже при живом отце я был стипендиатом. А как же теперь?..
Я отправился на завод к Вульфиусу, и он, немец, совсем чужой мне человек, согласился платить за меня. Он знал, что я пишу стихи, но когда я говорил ему ещё на заводе, что хочу учиться, он одобрял моё намерение. Говорил:
— Лучше быть хорошим агрономом, чем плохим поэтом.
Я снова стал учеником. Но постоянно опасался, что заболею и тогда меня исключат из школы.
Мне даже так и снилось, что я болен и должен ехать домой. Я рыдал во сне. А утром товарищи спрашивали меня:
— Чего ты плакал, Володя?
За несколько дней до рождественских каникул я не выдержал постоянной тревоги. Когда в шесть утра позвонили на работу, я не смог подняться.
Я заболел.
Пришёл управляющий.
Его ненавистные, в кровавых прожилках поросячьи глазки издевательски уставились на меня:
— Вы же обещали не болеть.
Я молчал.
Что я мог сказать этому палачу, от которого зависела моя жизнь?
Мы его прозвали «Плюшкин».
Во время летних и весенних работ он следил за нами в бинокль с балкона, собирал ржавые гвоздики и клал их в карман своего белоснежного пиджака.
Сына своего Павлика он тоже заставлял собирать гвоздики и платил ему по копейке за дюжину.
Он часто приходил смотреть, как мы работаем. Были хлопцы, которые начинали яростно копать, как только появлялся управляющий, а когда его не было, ничего не делали. А я работал и отдыхал, хоть был управляющий, хоть его не было.
И хлопцев, работающих только у него на глазах, он хвалил, а меня ругал.
А вокруг шумели посадки шелковицы и диких маслин, и я часто писал там стихи.
Управляющий издевался надо мной.
— Вот вы, Сосюра, поэт. Почему бы вам не написать про поросят. Это так поэтично…
На заводской площади грозно шумели митинги, охрипшие агитаторы в перекрестьях пулемётных лент призывали в красные отряды, но рабочие стояли хмурые и смущённые и мало кто шёл в смертники революции.
И зачем им идти, если в заводском магазине пшено, мясо и растительное масло продаются по ценам мирного времени, например, буханка на восемь фунтов стоила 18 коп., а если чего-то в магазине не было, то рабочим сверх обычной платы выдавали деньги на эти продукты по рыночным ценам.
Завод принадлежал иностранцам, и директор Теплиц-знал, что делает.
Только отдельные герои шли в красную гвардию.
Я приезжал на один день домой и узнал, что ученики штейгерской школы скинули своего управляющего, человека несправедливого и зловредного.
Ну, думаю, если они это сделали, то и мы можем сделать.
Я пошёл к латышу, комиссару станции Яма, поведал ему всё об управляющем, сказал, что хочу сделать так, чтоб его скинули.
Он посоветовал мне связаться с рабочими экономии, а если дело не получится, то он сам за него возьмётся. И предложил мне организовать в школе кружок социалистической интеллигенции.
Когда я пришёл в школу, гнев напрочь выбил из моей головы совет комиссара. Я переговорил лишь с несколькими товарищами, которые обещали поддержать меня, схватил колокольчик и стал звонить на сбор.
Все бегут, спрашивают, в чём дело.
— Сейчас узнаете! — кричу я и ещё громче бью сбор.
Собрались все ученики.
— Зовите управляющего, — распорядился я, и хлопцы побежали за ним.
Управляющий вышел в парадном мундире, бледный и спокойный.
Я выступил вперёд:
— Товарищ Фиалковский. От лица всех присутствующих предлагаю вам удалиться из школы, иначе вы провалитесь, и провалитесь с треском.
Вдруг слышу сзади:
— Мы тебя не уполномачивали.
Обернувшись, я посмотрел на тех, кто обещал мне поддержку, но они молчали, опустив головы. Помню из них Ваню Шарапова и Степана Кащеева.
От гнева кровь так бурно прилила к моей голове, что казалось, её напор выбьет темя и кровь тугим фонтаном ударит в потолок.
— Тогда я говорю от себя лично. В вас с молоком матери всосалось сознание рабов, и у вас язык исчез при виде блестящих пуговиц и зелёного мундира нашего мучителя. — Поворачиваюсь к управляющему: — Помните, когда вы вновь приняли меня в школу с вашим условием не болеть и когда я, не выдержав моральной пытки, заболел, вы приходили и издевались надо мной, напомнив моё обещание не болеть. Я тогда хотел броситься и задушить вас. А теперь времена переменились. Уходите отсюда и дайте дорогу новым светлым и могучим людям, которые будут учить нас не гнуться в три погибели, не дрожать при виде ваших ярких петлиц и звуках вашего голоса, а прямо и светло смотреть в глаза новой жизни. Я сейчас пойду к комиссару станции Яма, и тогда посмотрим, как вы провалитесь. Вы не ведёте нас к прогрессу, а, наоборот, вы духовный контрреволюционер.
Бледный и испуганный «Плюшкин» попросил воды.
— Хорошо, я согласен не быть управляющим, но оставьте меня при школе педагогом хотя бы на то время, пока я не подыщу себе место.
Он принялся перечислять все комитеты и комиссии, в которых председательствует, и тут поднялась целая буря протеста против моего выступления. Особенно возмущались старшеклассники, которым нужна была подпись Фиалковского на выпускном аттестате. Собственно, то был протест не против меня, они хотели, чтобы Фиалковский оставался управляющим.
Я побежал к комиссару. Почти у станции я услыхал астматическое дыхание моего любимого учителя Дмитрия Куприяновича.
— Зачем вы это делаете, Сосюра? Теперь Фиалковский в наших руках, и мы сможем с ним сделать всё, что нам надо.
А немцы уже захватили Харьков.
Я согласился с ним, да и, по правде, мне стало немного жаль управляющего, ведь лектор он был замечательный.
«Плюшкин» подал заявление в педагогический совет, пожаловался, что я назвал его контрреволюционером.
Меня вызвали. Забыв, что я на педсовете, я засвистел. Меня призвали к порядку.
Я сказал, что назвал управляющего всего лишь духовным контрреволюционером, рассказал обо всём, в чём упрекал управляющего, сказал, что подобным же образом он относится не только ко мне, но и к другим.
— Да, это — издевательство, — согласился один учитель, и меня отпустили, не сделав даже