Мы стали работать вместе в доме на Московской, 20, где я часто принимал участие в литературных вечерах.
Там я познакомился с Хвылевым.
Он сразу же захватил меня своей любовью к жизни и поэзии.
В кожаной куртке и кепке, а потом, позже, в шинели из врангелевского, или, точнее, из английского, сукна, в седой смушковой шапке ещё с империалистической войны, невысокого роста, быстрый в движениях, чернобровый и зеленоглазый, он очаровал меня своей завораживающей индивидуальностью.
Только что-то в моём подсознании восставало против его воли.
Я из деликатности соглашался с ним, мол, да, надо писать верлибром, а приду домой — и пишу ямбом.
Это повторялось не один раз, я соглашался с ним на словах, на деле не соглашался.
Наконец Хвылевому это надоело, и он махнул на меня рукой.
Он: «А ты, Володя, себе на уме!»
Я: «А что ж ты думаешь, Коля, что я под твоим умом?»
Так Хвылевой и не перекрестил меня в свою поэтическую веру.
Тогда же (это был 1921 год) приехал из Галиции в Харьков Валериан Полищук[28], синеглазый красавец с вкрадчивыми манерами, которые особенно действовали на девушек, с улыбочкой — себе на уме.
Его огромная эрудиция поражала меня.
Да ещё солнечная бодрость.
Только не нравился мне натуралистический биологизм в его поэзии, но отдельные стихи и некоторые места больших поэм меня восхищали.
Хвылевой любил повторять из Полищука:
Или: «Нема Нікандрика, нема…» — про брата Валерия.
И были две сестры, Лика и Лёля, обе они влюбились в Валерия, и он их обеих любил.
Странно?
Но это так.
С Лёлей до Валерия у меня была любовь. Но когда я шёл от неё, то чувствовал себя после её ласк так, словно по мне проехал с грохотом и звоном трамвай.
Я знал, что это не любовь, но ничего не мог с собой поделать, её глаза были такие мистические, потаённые… Она всегда их так томно, по-восточному щурила. И ещё она околдовывала меня песней:
И вот туда приходила купаться красавица-египтянка Радонис. Однажды высоко над ней пролетал орёл. Увидел своим острым орлиным взором туфельки Радонис и украл одну из них. Пролетая над садами Мемфиса, резиденцией фараона, он уронил туфельку красавицы в сад властителя Египта. Фараон, разглядывая туфельку, влюбился в Радонис и приказал её отыскать.
Розыск окончился благополучно.
Лёля пела эту песню на мотив «Слышен звон бубенцов издалека».
Потом я узнал автора этой песни, собственно, этого стихотворения. Это была любимая поэтесса Игоря Северянина Мирра Лохвицкая.
И ещё я узнал, что Лёля щурит свои тёмные египетские глаза не потому, что у неё такая мистическая душа, которая высвечивает её сливоподобные глаза, а потому, что она близорука.
И чары развеялись.
Я разлюбил Лёлю.
А тут явился Полищук — пришёл, увидел, победил.
Лёля безоглядно влюбилась в Валериана, одержала победу над своей сестрой и стала его женой.
Из пролеткульта ничего не вышло. Он так и умер, не родившись.
Но перед смертью он захотел моими зубами укусить Маяковского.
Это было в русском драмтеатре, который находился тогда над Лопанью.
Приехал Маяковский, чтобы выступить в этом театре.
Мне, в порядке пролеткультовской дисциплины, было поручено выступить с негативной критикой Маяковского.
Я согласился.
Но они не знали, как я любил его.
И вот вечер.
Маяковский приехал и выступал (то ли мне так запомнилось, то ли показалось) в театральной шапочке, огромного роста, внешне резкий и беспощадный в борьбе со своими оппонентами.
А я смотрел в его глаза и видел, что он совсем не такой, каким хотел казаться. Глаза у него были грустные и добрые, добрые, полные невысказанной нежности к людям, в его глазах я словно видел свою душу.
После чтения стихов, вызвавших громовую бурю аплодисментов, началось обсуждение прочитанного и вообще — поэзии Маяковского.
Маяковский — гигант физический и гигант поэтический — расправлялся со своими врагами как со щенками.
И вот на сцену в меховой шубе лезет прямо через рампу старый и однозубый (между прочим, прекрасный человек) член оргбюро пролеткульта Рыжов.
Маяковский с высоты своего гигантского роста, расправившись с очередным своим ненавистником, спросил Рыжова, полувылезшего уже на сцену:
— И ты туда же, детка?!
И Рыжов испуганно попятился назад, так и не выступив против Маяковского.
Тогда дали слово мне.
Я спросил Маяковского:
— Вы были на фронте?
— Был.