материальным соображениям. И не это ли было основной причиной, что я бросил учиться. Ведь я всё же немного завидовал Вере, у неё будет высшее образование, а у меня — нет. Хотя товарищ Икс говорил, что знания у меня «профессорские», но они неорганизованны… А организацию знаний, систематизацию их даёт только высшее образование, и это я признаю теперь, ведь у меня есть провалы и в математике (я не учил ни тригонометрии, ни логики, ни алгебры), не говоря уже о высшей математике и астрономии. В естественных науках я подкован неплохо. Но это же не всё. И мне часто снились сны, что я студент то партуниверситета, то просто университета, и это вечно терзало и теперь терзает меня, как бы я ни хвастался перед этим (в романе), что у меня блестящее литературное самообразование.
Так что литературной молодёжи я всем сердцем рекомендую учиться, учиться и учиться. Я на всё смотрел как поэт: на книги, на людей, которых учился читать как книги, на жизнь со всеми её сложностями, на искусство и науку… Всё это было для меня средством, а цель — поэзия и чтоб эта поэзия служила нашему народу, который одевает нас, кормит нас, воспитывает, как добрый отец. Как же не любить его, не молиться на него, как когда-то я молился богу!
Я вечный ученик народа и горжусь этим.
Хотя это не значит, что я «вечный студент».
Как коммунист, борясь за линию партии в жизни (я знаю, что линия партии — линия трудового народа и если бы партия в своей борьбе за коммунизм не придерживалась на основе марксизма-ленинизма линии народа, она не была бы коммунистической партией), я знаю, что мы не только ученики, но и учителя народа.
Но я никак не могу представить себя учителем, ведь я сын народа. А разве сын может учить отца? У отца (а это многомиллионный отец) больше голов и опыта!
Я не могу и не хочу идти впереди народа, я хочу идти за ним, слиться с ним и смотрю на него не сверху вниз, как кое-кто, и не снизу вверх, как кое-кто, а просто в глаза, как смотрел отцу своему, которого любил так, как теперь люблю народ. Но это уже философия.
Вернусь к себе, молодому, смуглому, с душой нараспашку и нежному до слёз в своей любви к людям, к природе моей золотой Донетчины и вообще Украине.
Правда, эта нежность не мешала мне иногда становиться тем сельским хлопцем, который дрался с лисичанами из-за девчат, и ещё потому, что лисичане дразнили нас: «Хохол-Мазепа!» (Ну, это было от «разделяй и властвуй…».)
Расскажу ещё об одном литературно-мордобойном случае.
Произошло это в комнате редакции «Червоный шлях», что размещалась в здании ВУЦВИКа.
Я зашёл в редакцию за гонораром, но гонорар не выдавали, а перед этим я отравился бананами и чувствовал себя так, как при холере. Это — психологическая подготовка.
Ну и ещё я купил меховую доху, которая тоже — элемент психологической подготовки.
В редакции были Иван Днепровский[59], Панч, Тычина, Наталья Забила и её второй муж поэт Шмыгельский.
Тогда вышел новый сборник стихотворений Полищука «Громохкий слід», Забила и Шмыгельский были в восторге от «Громохкого сліда» и говорили, что книга гениальная.
Я сказал, что она гениально издана, но внутри у неё г…
Шмыгельский и Забила напали на меня, мол, я ничего не смыслю в поэзии, и т. д. Я сказал, что их интеллигентское мнение для народа не характерно.
Тогда Забила:
— Если ты хочешь знать, так в партии тебя держат потому, что ты поэт, а так давно уже надо вышвырнуть из партии.
Я не знал, что она была беременна на третьем месяце, и крикнул:
— Ах ты, беспартийная идиотка!
Она тут же, как рассвирепевшая кошка, кинулась на меня и стала бить по лицу. А её муж, Шмыгельский, вместо того чтобы схватить Наталью за руки, схватил за руки меня, чтобы я не смог оказать сопротивление.
В борьбе оторвался рукав моей новой дохи.
Представляете?
Отравился бананами, не дают гонорара, да ещё и бьют по морде.
Хотя, признаюсь, мне было не столько больно, сколько приятно, ведь меня бьёт женщина, в которую я ещё и тогда был влюблён.
Но при чём тут её муж?
Отведя душу, вся красная и запыхавшаяся, Наталья выбежала из комнаты.
Тогда Днепровский, прекрасный психолог, спокойно подошёл к двери и накинул крючок. Словно знал, что произойдёт дальше.
А Шмыгельский смотрит на меня и смеётся.
Я со словами «муж и жена — одна сатана» подошёл к нему да как врежу по физиономии справа.
Он тоже заехал мне так, что я полетел на стол, стол на стул, а стул на Тычину, который сидел в уголке, закрыв лицо руками, и лукаво и внимательно смотрел сквозь раздвинутые пальцы на нас.
Я подумал: «Прямая линия самая короткая», — и начал бить Шмыгельского прямым ударом в висок у правого глаза. Только это делалось куда быстрее, чем я пишу. Шмыгельский так больше и не смог достать меня своим железным кулаком.
Таким я был быстрым и злым.
Словом, от моих прямых ударов, и всё в одну точку, Антона отбрасывало на шкаф, а шкаф швырял его на меня, и я стал ощущать, что бью уже не по лицу, а по мокрой и скользкой подушке, которая росла и вспухала у меня на глазах. Антон начал уже безвольно клонить голову, и в этот миг кто-то быстро, лихорадочно забарабанил в дверь.
Вбегает Йогансен.
— Что? Сосюру бьют?
— Нет, — сказали ему, — наоборот…
Из-за того, что мне не дали додраться, я сел на диван и расплакался.
Откуда-то появился Хвылевой, гладит меня по голове и приговаривает:
— Не плачь, Володя, не плачь!
Панч сказал:
— Ты, Володя, пошёл не по своей специальности. Тебе бы боксёром быть.
На следующий день в коридоре той же редакции Шмыгельский сказал мне:
— А ты, Володя, здорово дерёшься. У меня до сих пор голова гудит…
Может, это во мне что-то первобытное, глубоко затаённое, и взрывается, когда я очень рассержусь, и особенно тогда, когда бываю прав? Откуда тогда и силы берутся. Я словно смотрю на себя со стороны и прихожу в изумление от самого себя, восторгаюсь собой.
Так бывает в минуты вдохновения, когда после того, как напишешь, сам не веришь, что это ты написал.
Вернусь ещё к одному мордобою, о котором забыл рассказать.
Простите меня, дорогие читатели! Пишу я это не для того, чтобы советовать вам решать все свои споры кулаками, но сейчас речь пойдёт о хулиганах, которых я ненавидел и ненавижу всеми фибрами своей души.
Это было ещё в 1922 году, когда я был студентом Артемовки.
В кинотеатре шла американская картина «Синабар», в которой рекламировался бокс, собственно, не бокс, а самый настоящий зверский мордобой. Места тогда не нумеровались, и кто какое место захватил, там и сидел.
Вера была беременна, а толпа так надавила, что прижала меня с женой к двери. Я закрыл собой Веру и ухватился рукой за угол двери, сдерживая людей, чтоб жене не раздавили живот.
Толпа навалилась на мою напрягшуюся руку, да ещё против сгиба, у меня даже мелькнула мысль — рука сломается, но она лишь пружинисто выгнулась и выдержала натиск людей. Наконец пробка рассосалась, и мы с Верой побежали к моряку-инвалиду на деревяшке, который стоял у края ряда стульев, где захватил четыре места. Три были пустыми, а у четвёртого стоял он сам, закрывая нам проход.