Ты в самые страшные минуты моей жизни не отвернулся от меня, мужественный, прекрасный и верный!
Да. Как же ты благороден и велик, народ России, твоими поговорками, в которых лучится твоя святая душа!
«Товарищи познаются только в беде».
«В беде познаются товарищи».
LVII
Когда я вернулся из Москвы, столицей Украины стал уже Киев, и я с грустью смотрел в окно на соратников по перу, радостно готовившихся к переезду, ведь меня, опального, в Киев не брали.
Травля продолжалась.
Кулик сказал моей жене, когда она спросила его, почему вокруг моего имени заговор молчания:
— Мы не заинтересованы в популяризации Сосюры.
И вот писатели в основной своей массе переехали в Киев, а я и ещё [кое-кто] из отверженных остались в Харькове, который сразу же, словно что-то потерял, тоже погрустнел и стал уже не таким шумным и весёлым, как тогда, когда был столицей.
Через некоторое время из Киева приехал, как секретарь парткома Союза писателей (киевского), Микитенко исключать меня из партии за поэму «Разгром»[73], которую я начинал на свободе, а закончил за решёткой псих-дома.
Поэма была направлена против националистов, к которым я, веря нашим органам безопасности, причислял и Вишню, уже репрессированного, и Речицкого, и Мишу Ялового, потому что и официальное мнение партии было таким же. Но о Хвылевом и Скрыпнике я написал с болью, как о людях, которые были коммунистами, но, обманув самих себя, стали врагами народа. И за то, что я написал о них так (хотя согласился изменить своё мнение о них, как требовала рецензия т. Щербины, в то время главного редактора писательского издательства), меня решили исключить из партии.
И вот Микитенко приехал из Киева расправляться со мной, потому что не был уверен, что это сделают харьковчане.
Началось партсобрание.
Я видел, что всё делается по команде сверху, что вопрос обо мне давно решён, и поэтому почти не боролся.
Я сказал, что поэма была в общем-то принята к печати (мне даже гонорар выписали), только надо было переработать её в двух местах.
Выходит старик с длинной бородой и говорит:
— Сосюра говорит неправду, что ему предлагали переработать поэму.
Я:
— Как вам не стыдно! Такой старый и врёте!
Микитенко:
— Как вы смеете оскорблять такого уважаемого человека!
Я:
— А что же он брешет!
Это был Крушельницкий[74], приехавший из Галиции. Два сына его были репрессированы.
Я этого не знал.
Выходит Антон Лисовой[75] и говорит:
— Сосюра — как гнилой овощ, упал с дерева.
Фефер[76]:
— Поэма «Красная зима» — махновская поэма.
А Городской[77], так тот прямо так и сказал:
— Сосюра? Да это же литературный паразит!
А когда я, доведённый до отчаяния, сказал, что поэму написал в состоянии душевной болезни, Городской издевательски бросил:
— А почему Сосюра не сошёл с ума большевистски, а сошёл националистически?
Ясно, меня хотели сделать политическим трупом и почти достигли своего, когда руки поднялись вверх, чтобы я пошёл вниз…
Товарищ Логвинова, секретарь по пропаганде нашего райкома, направила меня техническим секретарём многотиражки на фабрику «Красная нить».
Я там работал с осени 1934 года до лета 1935-го. Студенты приходили на фабрику и грустно смотрели на меня…
Я не выдержал, оставил техническую работу на фабрике и поехал в Киев.
В Киеве я пришёл в Наркомпрос на приём к т. Затонскому.
В коридоре наркомата я встретил Копыленко, который спросил меня:
— Приехал за правдой?
Я сказал, что да, и Копыленко, равнодушный и чужой, в чёрном костюме из сукна удалился по своим делам, а на мне был старый-престарый не костюм, а мешок… Затонский меня принял.
Но двое его охранников почти нависали сзади над моими плечами.
Может, они думали, что я пришёл застрелить товарища Затонского?
Нарком спросил меня:
— Почему вы обратились именно ко мне?
Я ответил:
— Потому что знаю ваше мнение обо мне. Затонский:
— Могло быть и хуже…
Я:
— Почему?
Он:
— А что вы ляпали?
Я молчал.
Тогда Затонский спросил меня, над чем я работаю. Я сказал, что перевожу «Демона» Лермонтова. Он попросил меня прочитать перевод. Я прочёл ему начало, и он сказал:
— Как в оригинале.
Потом он распорядился, чтобы мне выписали двести рублей на дорогу в Харьков, и, позвонив в Союз писателей, сказал мне, чтобы я зашёл туда.
Но ведь я был исключён и из Союза писателей!
Я пришёл к председателю Союза Антону Сенченко — лысому красавцу со жгучими чёрными бровями — и сказал ему, что хочу жить и работать в Киеве. Он ответил, что это зависит только от меня, и позвонил в издательство, чтобы со мной заключили договор на сборник избранных стихов, и распорядился, чтобы мне купили новый костюм и выдали путёвку в Ессентуки для моей больной жены.
За костюм, сказал он мне, денег возвращать не надо, на что я ответил, что я не нищий, деньги верну.
Он согласился со мной.
Чтобы всё это реализовать, надо было прожить в Киеве несколько дней, а мне негде было ночевать, и одну ночь я провёл на Шевченковском бульваре, и там же в голове у меня родилось стихотворение, которое я потом записал: «Сегодня я такой счастливый!»
Грустный шёл я днём по улице Короленко мимо здания ЦК, который размещался в страшном потом № 33.
У входа в ЦК аж до земли тяжело и багрово свисали знамёна. Я шёл мимо них. Было лето, повеял тёплый ветер, и красное знамя по-братски обняло меня всего, с головы до ног…