Сердце моё едва не разорвалось от счастья, и я подумал: «Нет! Большевики не исключили меня из партии!»

LVIII

Из Киева, где со мной боялись даже здороваться («Не сегодня завтра он будет арестован…») и где в общежитии курсов молодых поэтов Геня Брежнев и Боря Котляров устроили меня «зайцем» и я тайком от коменданта ночевал у них в доме на улице Коминтерна, я поехал домой.

Гонорар, собственно аванс за сборник избранных стихов, я держал за пазухой, чтоб не украли. Там же была и путёвка для Марии. Настроение у меня было ещё не очень весёлое, ведь перспективы оставались неопределёнными, неясными.

Когда я входил в вагон, красноармейцы, ехавшие в нём, запели «Песнь о Якире» (слова мои, музыка Козицкого), которая в то время становилась народной, и я, бывший коммунист, слушая её, тяжко рыдал в душе…

Но что я всё о грустном!

Нужно и о весёлом.

Вернусь снова немного назад, в то время, когда были живы те, кого уже нет среди нас.

В Харькове в клубе Блакитного был устроен диспут на тему «Пути украинского театра». Собрался весь цвет советской интеллигенции. Из Киева приехали артисты во главе с Гнатом Юрой[78]. Доклад делал Лесь Курбас[79], который позже с трагическим лицом стоял у тела Хвылевого, прострелившего в отчаянии себе голову, а затем и сам ушёл следом за ним.

Председательствовал т. Озерский, прекрасный, незабываемый человек.

После доклада началось обсуждение. Были хорошие выступления, не повторявшие друг друга.

Но меня поразил один оратор, который, нравоучительно подняв палец вверх, начал:

«Когда-то Маркс сказал» (цитирует).

«А Энгельс сказал» (цитирует).

«А Луначарский сказал…»

И тут я не выдержал и перед очередной цитатой врезался в молчание вопросом из публики:

— А вы что сказали?

Грохнул оглушительный хохот, и все чуть ли не упали со стульев.

А оратор так растерялся, что не мог продолжать свою речь и отдал её в рукописном виде тов. Озёрскому, который, поддерживая свой живот, сотрясавшийся от смеха, всё повторял: «Товарищ Сосюра! Товарищ Сосюра!»

Ко мне подошёл драматург Мамонтов и попросил выкинуть ещё что-нибудь подобное, но я ему ответил:

— Хорошего — понемножку.

LIX

В 1937 году я переехал с семьёй в Киев. Мне дали в «Ролите» — доме писателей — квартиру на шестом этаже, а потом на третьем, после того как репрессировали Семиволоса, а позже Проня.

Грустно было на горе других, постигшем их не по моей воле, вить своё поэтическое гнездо.

Я продолжал свой литературный путь и хотя формально был непартийным, но духовно ни на минуту не отрывался от партии.

Когда моё исключение из партии было санкционировано бюро Харьковского горкома, секретарь горкома, длинноусый украинец (правда, говоривший по-русски), сказал мне:

— Мы оставляем двери партии открытыми для тебя. Только ты докажи своим творческим трудом, что тяжкие свои ошибки перед партией исправил (меня же исключили как «зоологического националиста»!), и мы возвратим тебя в свои ряды.

Между прочим, после того бюро мы вышли на Сумскую с Кузьмичом, секретарём нашей партийной организации, и он мне сказал:

— Ну, Володя, отдай мне партбилет…

Я весь внутренне задрожал от страшного отчаяния, душа моя зарыдала, закричала, а правая рука оторвала от сердца (или вместе с сердцем) и отдала Кузьмичу моё счастье, моё всё, чем я жил, что мне светило, и пошёл в сумерки…

Почему я отдал партбилет, а не боролся за него?

Я знал, что всё согласовано с теми, кто «свыше», и что из моей борьбы ничего не получится. Даже не согласовано, а «свыше» сказано голосом Затонского: «Он не наш. Пусть у него хоть двадцать партийных билетов, но он не наш».

В 1939 году за выдающиеся заслуги в развитии украинской советской художественной литературы я был награждён нашим правительством орденом «Знак Почёта».

Был правительственный банкет, связанный с именем бессмертного Шевченко.

Корнейчук спросил меня:

— Хотите познакомиться с Никитой Сергеевичем?

Я сказал, что хочу.

Тогда он подвёл меня к товарищу Хрущёву и познакомил меня с ним.

Никита Сергеевич сказал мне:

— Я думал, что вы гораздо старше выглядите. Вы извините меня, что я так говорю.

Я ответил:

— Если бы я меньше пережил, я б выглядел ещё моложе.

Держался я спокойно, но в душе — буря от воспоминаний всего, что так страшно довелось пережить…

А Никита Сергеевич смотрит на меня своими зелёными (а может, они показались мне зелёными от электрического света, а они карие?!) и удивительно чуткими глазами, и в мою душевную бурю проникает, словно луч солнца из окутанного грозовыми тучами неба, его спокойный, отцовский голос:

— Получите орден Ленина.

И моя буря враз стихла, и взволнованное море души стало спокойным, как глаза товарища Хрущёва.

LX

А мука от того, что я вне рядов партии, всё росла, и настал момент, когда я позвонил в ЦК: хочу поговорить с Никитой Сергеевичем по личному вопросу, тем более что на правительственном банкете Никита Сергеевич мне говорил: «Жаль, что в таких условиях нет возможности поговорить как следует».

Но помощник Никиты Сергеевича товарищ Гапочка ответил, что поговорить со мной поручено ему.

Я же хотел быть принятым непосредственно Никитой Сергеевичем. Но сколько я ни звонил в ЦК, Гапочка сначала отвечал, а потом стал куда-то уходить, то на доклады, то на совещания.

И я написал письмо товарищу Сталину. Письмо было такое:

«Дорогой товарищ Сталин!

Пусть меня извинит Никита Сергеевич, что я через его голову обращаюсь к вам, но я никак не могу

Вы читаете Третья рота
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату