глазами, однажды Висенте спросил его: что с тобой случилось. Он только фыркнул, и Висенте больше не спрашивал, что с ним такое. Экспосито играл в футбол в команде юридического факультета. Это было незаконно: он учился еще в шестом классе коллежа, то есть не был даже бакалавром (точно в шестом, шел уже тридцать пятый год), но был таким замечательным левым инсайдом, что его взяли в команду.
Куплет этот хором скандируют голоса тех, что умерли молодыми, он звенит над стадионом, который остался в далеком прошлом и где живет их вчерашний день. Был еще и другой — Висенте оживил его в своих воспоминаниях скорей в спортивной, чем в политической рубрике ФУИ [41]:
И Экспосито делал финты, обманывал соперника собственной тенью, стремительно прорывался к воротам и забивал голы — мягко, разумеется. Тот самый Экспосито, который дышал литературой, наслаждался саморазрушением и успевал по всем предметам, почти не занимаясь ими. И еще, может, он писал, а может, нет, потому что писал самой своей жизнью; скорей всего, не писал, даже слова “Хенаро Вандало был, пожалуй…” остались записанными только с его живого голоса в памяти Висенте, но тот запомнил их на всю жизнь. Так же как и лицо его в ту минуту, когда эти слова были произнесены: я пишу рассказ, который начинается так: “Хенаро Вандало был, пожалуй…” Обрати внимание, какое начало, — и Экспосито слегка покачивал головой и, водя рукой в воздухе, — вдумайся, оно говорит тебе о том, что Хенаро Вандало был, пожалуй, — кем, в каком мире, перед тобой открывается окно, выгляни в него. И движения его руки переходили в прощальный привет, и он на самом деле отступал, но не поворачивался спиной и все улыбался тебе, насмешливо глядя своими голубыми глазами. Бернабе, если он жив, тоже не забудет это лицо. Особенно его улыбку. Насмешливую и грустную. И это при его-то уличных замашках! Говорил он всегда вполголоса, вполголоса произносил непристойности, предназначенные не для девичьих ушей или Висенте, а для неустрашимого и невозмутимого Бернабе, говорил о всякого рода “измах”, определявших новые поэтические формы, вперемежку с именами, именами поэтов, так появились на свет Салинас, Гарсиа Лорка, новый Алейсандре, Альберти, все они перешли на торговую рекламу и футбол, остались теми же людьми, но стали “новыми именами”, но ультраизм и креасьонизм[43] исповедовали культ метафоры и образа, независимого от действительности, а Бернабе этого решительно не понимал, потому что в этой поэзии рождался мир, в котором важней осязать и почувствовать истину, подсознательную или что-то в этом роде, чем постичь логику вещей, выплевывая слова в такт синтаксическим синкопам. Что-то вроде этого. Зато Висенте эта поэзия, конечно, глубоко трогала. Понимаешь ли, такие вещи вспарывают кожу юности, и в кровь врывается горячее дыхание жизни. Потребность писать, эта проклятая потребность, которая растет, по мере того как ты ее удовлетворяешь, и грызет тебя изнутри, вечно гложет, как чувство голода, уже укоренилась в душе Висенте, иначе он не подхватил бы мысли Экспосито о том, что может писать. Не общайся он с Экспосито, он не скоро осознал бы эту свою возможность. А еще Экспосито понимал, что всякое настоящее обновление обязательно опирается на классическую традицию, и вместе с поэтами нового направления почитал классиков, опирался на них. В этом и заключался секрет его успеха. И однажды, вернувшись с коротких каникул, — кто говорил, что перед пятым классом, а кто — перед шестым, — Экспосито рассказал Висенте, что побывал на Дуэро, между Арандой и Пеньяфьелем, и в деревушке близ Бургоса, в доме приютивших его хозяев как-то вечером искал, что бы почитать, и нашел Часослов и Книгу псалмов, а меж страницами — пожелтевшую ломкую бумагу, вроде бы страничку из другой книги, рукописной, и там размашистым и витиеватым почерком было написано:
На этом, по словам Экспосито, рукопись обрывалась, а Висенте говорил: ты меня разыгрываешь, вранье это, — но Экспосито глядел на него серьезно и говорил: нет, это правда, рукопись у меня, — Висенте спрашивал, а в какой деревне он ее нашел, Экспосито отвечал: в Фуэнтесене. Впрочем, возможно, Висенте, изучая усталым взглядом карту этого района, встретил это название и решил, что именно его слышал от Экспосито, только Висенте все равно не поверил и сказал: так покажи мне этот листок, — а Экспосито улыбнулся и помахал рукой на прощание, точь-в-точь как в тот раз, когда он говорил: “Хенаро Вандало был, пожалуй…’”, и опять повторил, что пониже пупа муж имеет нечто, и Висенте засмеялся и сказал: наврал нам все про листок, брось трепаться, — а Экспосито от своих слов не отказывался, отходил, все так же лицом к ним, до свидания, до свидания, и говорил: ибо по нем вздыхают жены…
Эти слова тоже навсегда запечатлелись в памяти Висенте. Но тогда он этого еще не знал.
8
Вис выложил на стол три кастельярские песеты и сказал:
— Вот на три песеты истории.
— На три песеты истории, — откликнулся старик, как откликается продавец на требование покупателя — например, на три песеты муки — и добавляет: “минуточку” или еще что-нибудь в этом роде и начинает сыпать муку на чашу весов, а потом медленно и с удовлетворением присовокупил:
— Вот именно. — И пять или шесть присутствующих в помещении комитета Социалистической партии Испании округа Кастельяр, считая Виса, Бла и его самого, согласно закивали головами.
И Вис на мгновение заподозрил, что эту его смелую мысль у него давно уже выудили. Он сказал: “На три песеты истории”, он, мечтательный персонаж, попавший в мир взрослых людей из царства неземных радостей и шоколадных медалей в серебряной фольге, он сказал это для себя, наполовину в шутку, и думал, что никто его сразу не поймет, но оказалось, что он еще только шел в прошлое, а эти местные жители уже возвращались оттуда и размышляли лишь о том, кого из сограждан надо навестить в первую очередь, того, другого или третьего, каждый высказывал свое мнение, а старик слушал, все они уже знали про картину и запрятанный в ней сверток, вдоволь насмотрелись на три песеты своего аюнтамьенто, прибывшие из Лондона, и каждый из них сообщил о том, что Хасинто Родеро расстреляли, а каким хорошим алькальдом он был! — из всех присутствующих по-настоящему знать Родеро мог только старый Франсиско, остальные лишь могли его видеть в детстве, а оба Антонио и этого не могли, потому что появились на свет гораздо позже, старик глядел в землю и слушал, как они
