Начальнику 5-го отдела
Управления контрразведки
полковнику ***
(Строго секретно)
Сия писанина исполнена рукою г-на префекта, за которым Вами велено мне наблюдать, и взята мною у моего друга, жандармского капитана ***.
Пояснения:
1) Писалось в ресторане 'Савой', где его превосходительство изволил в течение 6 часов ужинать с русским графом Озерским, включенным в перечень лиц, подозреваемых нами в шпионаже в пользу России.
2) Девица легкого поведения по прозвищу 'Цыганочка' – в действительности некая Милена Ракоши, подозреваемая в шпионаже в пользу Австро-Венгрии.
3) 'Немец' – барон фон Валленштейн, полковник германской разведки.
4) 'То известное дело' – помощь, оказанная его превосходительством вышеназванному барону, по проникновению в круги, близкие к нашему Генеральному штабу.
5) Эжен – некий Эжен Меран, вхожий к британскому военному атташе.
IV
Снова Ренн-лё-Шато
6
— …И ты мне еще будешь говорить, вонючка, что не было никакого клада?! И копии картин в Лувре ему, выходит, задаром делали, и в апартаменты 'Гранд-отеля' его за одни только молитвы Божии пустили жить?.. Вот, вот, гляди – у меня документы, подтверждающие… От ваших же французских жандармов, от таких же вонючек, как ты!
Насчет, 'вонючки' он, пожалуй, прав. Смерть уже почти прибрала меня, и запах мой – это уже большей частью ее, Смерти, запах, то есть крутая, ничем не заглушаемая вонь.
— И церковь свою заново отстроил, — на какие, спрашивается, шиши? — продолжает он.
Только кто он такой, восседающий предо мною. Лампа нестерпимо светит в глаза, из-за ее слепящего света не разобрать, кто перед тобой, господин 'обер-фон' или же le citoyen Старший Майор. Сообразить это можно только если вспомнить, что там написано на стенах камеры (кстати, во всех тюрьмах мира одинаково серы), камеры, куда меня, возможно, если не прибьют сейчас же и здесь же, скоро вернут. 'Nous vaincrons!', 'La France ne cedera pas!', 'Vous pouvez tuer nos corps, mais ne tuerez pas nos ames!',[34] или иное: 'Прокурор – гнида!', 'Кто на…т мимо параши – убью!', 'Здесь был и еще будет Сеня Крест', 'Господи, прости в этом аду меня грешного!' Где-то встречалось выражение: 'Эти стены помнят…' Ах, что за чушь! Ничего не помнят даже старики, хотя они, пусть на самую малость, но все-таки живее каменных стен.
— Говоришь, он получал деньги прямо из Ватикана? — продолжает не то 'фон' не то 'le citoyen'. — Да удушатся они там скорее, чем такие деньжищи невесть кому отваливать! Во что одно только строительство церкви обошлось, — ну, вонючка, говори!
Вот этого я вам, господин обер-фон, le citoyen Старший Майор, сказать как раз-то и не могу – почти два года, что велось строительство, говорю ж вам, меня в Ренн-лё-Шато не было. Да если б и был – откуда бы мне, в самом деле, про это знать?
Но тот (невесть кто), совсем не слушая меня, вонючку, продолжает:
— Или он, твой кюре, может, — (
Ах, то не я, то
И уже не узник я ваш, как бы вас самого ни называли – 'господин обер-фон' или там, возможно 'le citoyen'! Если и узник, то не ваш! Ибо волен вернуться не в вашу, а в свою, в теснейшую из камер, в камеру-одиночку, именуемую старческой памятью, стены которой, в отличие от ваших, каменных, не помнят порой ничего.
Но то, что было вами сказано, — то
Что же до меня – то,
n
О том, что изволил отчудить отец Беренжер и о прочих переменах, происшедших в нашем деревенском захолустье за время моего вынужденного отсутствия
Как уже было сказано, пока восстанавливался храм Марии Магдалины, в Ренн-лё-Шато меня не было. Сразу по возвращении из Парижа матушка отправила меня к моему богатому, бездетному дядюшке Гектору, брату покойного отца, совладельцу мукомольни на другом краю Франции, в Шампани, и желавшему после того, как овдовел, скоротать дни со своим единственным наследником, с горячо любимым бедным сироткой Диди.
Не стану здесь рассказывать, как я прожил все это время с дядюшкой Гектором, ибо сие не суть важно для моего повествования, скажу лишь, что дядюшка скончался спустя почти четыре года; лишь тогда, оставив мукомольню целиком на дядюшкиного совладельца, господина Бертрана, и подписав с ним договор о ренте, я вернулся в Ренн-лё-Шато уже не 'крошкой Диди', не 'бедным сироткой Диди', а здоровенным, почти восемнадцатилетним детиной, хозяином большого дома и сохозяином мукомольни в Шампани, к тому же имевшем немалую по понятиям нашей лангедокской деревни ренту почти в триста пятьдесят франков годовых, так что был, можно сказать, завидным женихом.
В первый же день по возвращении, за хорошим обедом, устроенным матушкой по этому поводу, — на который она не случайно, ох, знаю ее, не случайно пригласила также и нашу соседку мадам Матье со своей, сделавшейся вдруг прелестной дочерью, моей ровесницей Натали, — я узнал о тех переменах и о тех несколько странных событиях, что за время моего отсутствия произошли в нашем захолустье. И причиной всему, о чем говорилось, был не кто иной, как мой преподобный, отец Беренжер.
Во-первых, живет он теперь не в прежней своей покосившейся хибаре на краю деревни, а в самом большом на всю округу доме, который выстроил уже через пару месяцев после возвращения из Парижа. Вообще, ведет он весьма богатый образ жизни, выписывает аж из Марселя самые лучшие вина, и даже службу нынче служит не чаще раза в месяц, в остальное же время его заменяет еще один присланный из Каркассона кюре отец Жанно, ибо у отца Беренжера и без того хлопот с лихвой хватает.
Я поначалу слушал вполслуха – все мое внимание с первых минут приковала к себе прелестная Натали Матье. Прежде-то я ее и не замечал, хоть их семья жила от нас через пару дворов, но, Боже, как она изменилась за эти четыре года! Теперь ее, наверно, и в Париже бы заприметили. Кожа на ее лице была почти прозрачной, словно ее подсвечивали откуда-то изглуби. А глаза! Сказать, что они были просто зеленые – это ничего не сказать. То была зелень лугов в час рассвета, когда роса еще не высохла и луг переливается зеленью, которая живее самой жизни.
Наверно, в моем взгляде было что-то такое, что личико Натали чуть порозовело, и она поспешила