Мы с отцом Беренжером перенесли мешок в храм и, вместе навалившись, закрыли за собой тяжеленную дубовую дверь. Здесь было прохладно, пахло затхлостью, пылью и мышами. Внутренность храма освещалась через разбитые витражи и через дыры в потолке. Как это ни странно, сквозь одну из таких дыр на совершенно ясном небе отчетливо виднелась светящаяся звезда.
Отец Сонье порылся в пыли, поднял одно стеклышко от виража и вздохнул:
— Да, — проговорил он, — в чистом виде
Я взял осколок в руки. Стекляшка стекляшкой, ничего особенного.
— Были б деньги, — сказал я, — в Марселе вам и не такое сделают. У тетушки Катрин серьги есть, с виду самый что ни есть изумруд, а цена им полфранка. Марсельское стекло. Цыганки им с ног до головы обвешиваются.
— Экий ты у меня всезнающий! — улыбнулся господин кюре. — Так вот, послушай же, что я тебе скажу. Всех богатств мира не хватит, чтобы изготовить одно подобное стеклышко. Тут потрудились древние алхимики. В старые времена любой король отдал бы половину своего королевства, чтобы заполучить этот секрет. Тамплиеры, говорят, привезли секрет изготовления с Востока, из храма Соломона, но считали, что руки королей земных недостаточно богоугодны для обладания им…
Не очень-то я ему верил, но все же спросил:
— Вы сказали 'алхимики', отец Беренжер? Это те самые, что все в золото умели обращать?
— Вот, и ты туда же… — вздохнул кюре. — Может, в том и главная наша беда, что мы все мерим на золото, подобно царю Мидасу, потому Спиритус Мунди, или, по-другому, философский камень, и не дается нам. Я слыхал, где-то пытались изготовить нечто подобное этому (он указал на стекляшку), используя не столь давно открытый химиками рутений, — а он, имей в виду, по цене в сотни раз превосходит самое чистое золото, — но все равно из этой затеи ничего путного не вышло, да и выйти, конечно же, не могло. А золото – это, малыш, тлен, не стоящий разговоров.
Его послушать – так, может, и новые сапоги – тлен; ну, пускай себе и ходит в своих развалюхах. Но начет золота – это уж он точно загнул!
— Что же тогда в нем такого особенного, в этом вашем
— Ну, всего-то сразу и не перечислишь, но некоторые свойства… Да вот, на, возьми в руки. — Он протянул мне свою стекляшку.
Я взял ее – и показалось, что на ладони у меня ледышка.
— Что чувствуешь? — спросил кюре.
— Холодная…
— Вот-вот, — кивнул отец Беренжер. — В жаркий день она нисколько не набрала тепла. Скажу больше: если бы даже мы сейчас бросили ее в огонь, она все равно осталась бы такой же холодной. А теперь зажми ее покрепче в кулаке и посмотри в него.
Я так и сделал.
— Ну, и что видишь?
— Светится…
Она, действительно, освещала потемки моего кулака каким-то неземным, совершенно белым, идущим, казалось, откуда-то из бесконечной дали светом.
— Вот и представь себе, — сказал отец Беренжер, — какая прохлада и какой свет исходил от этих витражей, когда они были в целости!
Далее, кажется забыв о стекляшке, отец Беренжер развязал мешок и достал из него ящик, точнее большой красивый ларец из полированного красного дерева с какими-то золочеными знаками на крышке, я же потихоньку спрятал эту
Между тем, господин кюре открыл свой ларец, начал извлекать из него какие-то медные детали и весьма ловко свинчивать из них некий хитрый прибор. Затем, когда прибор был собран, он извлек из того же ларца большущий, явно старинный фолиант в сафьяновом переплете и с сосредоточенным видом принялся его листать, что-то непонятное при этом бормоча – точь-в-точь какой-нибудь чернокнижник. Я заглянул ему через плечо. Страницы были исписаны не по-французски и даже не на латыни, а, вероятно, какими-то басурманскими письменами, и его бормотание тоже не напоминало ни одно из христианских наречий.
Потом отец Беренжер все-таки перешел на французский.
— …стоя у восточной колонны храма… — рассуждал он сам с собой. — Так и есть – вот она, восточная колонна… Двадцать четвертого августа… Именно так!.. В шесть часов по полудню… — Он сверился с часами: — Да, ровно шесть!.. Под гармоническим углом… надо полагать – под углом в шестьдесят градусов… К вечерней звезде, именуемой Энлиэль… — Он принялся внимательно разглядывать стены, на которых явно что-то было некогда изображено, однако уже настолько съеденное временем, что разгадать смысл изображенного вряд ли кому-либо удалось бы.
После бесплодных попыток увидеть что-нибудь простым глазом господин кюре приник к окуляру своего хитрого прибора. Спустя несколько минут он вконец отчаялся и обернулся ко мне:
— Диди, малыш, у тебя глаза молодые. Посмотри-ка внимательнее на эти стены – не видишь ли ты на них какую-нибудь звезду? Можешь через эту штуковину посмотреть – легче разглядеть будет.
— Отец Беренжер, — сказал я ему. — Помочь вам я всегда бы рад, но мне, право, боязно.
— И чего же ты боишься, малыш? Ты, насколько я знаю, отважный мальчуган.
— А того самого и боюсь, чего вы в своих проповедях бояться учили.
— О чем ты? — изумился он.
— Да о том самом, господин кюре. Страсть как не хочется гореть в аду.
Словно в подтверждение моих слов, и ослик наш что-то недовольное проголосил за дверью храма. Уж не знаю, существует ли ад для ослов, но что-то ему во всем этом тоже явно не нравилось.
— В каком еще аду? — сделал вид, что не понял, отец Беренжер. — Что ты такое придумал? Сия штука называется секстант – всего лишь навигационный прибор для измерения углов, и, клянусь тебе, греха в нем не больше, чем в очках или в кухонной скалке.
Ну да это он мог тетушке Катрин своими
Ах, как он поначалу разгневался, как забил крылами своей сутаны! Де, думал он, что пришел сюда лишь с одним осликом, а оказалось – с одним осликом и вдобавок еще с одним ослищем, тупым и упрямым, как две тысячи ослов! Да только меня этим не проймешь – матушка едва ли не через день подобное говаривает. Стою себе, молчу. Жду.
Наконец, слегка поостыв, господин кюре перестал ругаться и сподобился перейти к объяснениям. Мол, в книге этой никакой некромании нет; она, книга эта, семейная реликвия их рода, очень древнего и весьма благочестивого; его, де, предки были едва ли не первыми и самыми праведными христианами тут, в Лангедоке, и подозревать в них каких-нибудь богопротивных ведунов-чернокнижников…
Все вроде складно, да только меня на мякине не проведешь. А на языке, спрашиваю, на каком эта книга? Хоть я, говорю, семинарию и не кончал, но уж отличу христианские письмена от тарабарских. Только не держите, отец, за дурачка, не говорите, что это латынь. Латинские буквы мы как-нибудь тоже видывали.
— Да нет, — теперь уже спокойно ответил отец Сонье, — вовсе не латынь. Книга написана на древнееврейском.
Ну вот и пришли: стало быть, и не христианская вовсе!
Но тут отец Беренжер сразу меня и озадачил: а на каком, спрашивает, по-твоему, языке разговаривал со своими апостолами Господь наш Иисус Христос? Уж право, не на латыни он с ними