изъяснялся.
Тут он, пожалуй что, был прав. Но и меня так, с ходу не собьешь. Как там, говорю, Господь изъяснялся – это его дело, ему видней; только у нас, в Лангедоке, честные христиане всегда изъяснялись по-другому.
Теперь уже отец Беренжер улыбнулся.
— Ты взыскуешь к истине, Диди, — сказал он; – это, конечно, хорошо. Но, увы, ты слишком невежественен, чтобы ее доискаться. Известно ли тебе, что тысячу с лишнем лет назад здесь, в этих самых местах, располагалось древнее королевство Септимания?
— Не знаю, — буркнул я. — И при чем тут…
— Да при том!.. — перебил меня кюре. — Обитатели этого благочестивого королевства полагали, что истинным христианам, коими они, без сомнения, были, пристало разговаривать и писать священные книги не на своем, провансальском, и не на латыни, а только на том языке, на каком говорил сам Господь. На еврейском, стало быть. А мои предки, поведаю тебе, были не последними людьми в этом королевстве. Боязно даже сказать, от кого они числили свой род. Теперь понимаешь, надеюсь – нет ничего удивительного в том, что наша родовая книга написана именно на этом языке?.. Ну как, упрямец, устраивают тебя мои объяснения?
Вообще, выглядело все равно подозрительно, хотя на словах получалось вроде бы складно. Что ж, если мы и творили грех, то на мне лежала лишь его крохотная толика: грех быть обманутым, а это уж, ей- Богу, не такой смертный грех, если бы за него все горели в аду, то на одних только школьных учителей никаких там дров не хватило бы. Да и любопытство меня все же разбирало – что он станет делать дальше со своим секстантом. Но и за 'ослище' поквитаться я не преминул, и когда отец Беренжер снова спросил, не вижу ли я на стене какую-нибудь звезду, я ему сказал, что, хотя, может, и в грамоте не силен, и ни про какую аэродинамику и Септиманию не слыхал, но о том, что звезды ищут никак не на стенках – это уж я знаю точно, и не обязательно оканчивать семинарию и быть кюре, чтобы это знать.
— Ну, и где же?.. — начал было отец Беренжер, но тут же примолк, ибо проследил за моим взглядом и уставился на дырку в потолке. В надвигавшихся сумерках звезда была видна еще отчетливее, чем прежде. — Боже! — воскликнул кюре. — Диди, тебя мне сам Господь послал!.. Какой же я, право, осел! (То- то же!)
Трясущимися от волнения руками он стал наводить на нее окуляр.
Теперь стрелка прибора указывала на кирпичную кладку слева от алтаря.
Отец Беренжер схватил кирку и метнулся туда. Помню, перед тем, как ударить по кладке киркой, на миг он в некоей нерешительности замер.
Сейчас-то знаю, что после первого же удара кирка провалится в пустоту. Но прежде был все-таки этот миг, когда он с поднятой в руках киркой стоял, замерев, и замерла его тень, пополам изломившаяся о стену, так же, как изломится спустя этот растянувшийся миг его, да и моя тоже судьба…
6
…Вот так же точно изломилась тень о стену камеры, тесной, как моя память. Нависнув надо мной, обладатель тени на довольно сносном французском спросил:
— Так и будете упорствовать, господин Риве?..
О чем он? После всех этих зуботычин, после парашной вони, после того, как тебя недавно – об эту же самую стену головой, отчего все времена – россыпью, как бисеринки из распахнувшейся коробочки, — да о чем же после всего этого он? Не так-то просто вспомнить.
Бил, впрочем, не он. Этот, именуемый обер-лейтенантом фон Шут-Его-Нынче-Упомнит, чувствовал себя настоящим прусским
— Нам все известно, господин Риве, — говорит он, — и напрасно вы отпираетесь.
Боже Правый, что же такое им известно?!
А то, господин Риве, что вы были доверенным лицом священника Беренжера Сонье и стояли у самых истоков тайны, которую он унес в могилу. И не рассказывайте, господин Риве, про сундук, что вы нашли там, в храме Марии Магдалины. Деньги, сокровища – все это нас не интересует. Да и не было там никаких особых сокровищ – в общепринятом, конечно, понимании.
Что же вас тогда интересует, господин фон Шут-Вас-Нынче-Упомнит?
А интересует его, оказывается, тайна отца Беренжера, тайна как таковая. Она, эта тайна, не может быть достоянием ничтожной горстки людей, большинство из которых уже отошло в лучший мир, быть может, и остался-то я один; нет, она должна быть достоянием… нет-нет, не всеобщим, разумеется, но достоянием лучших представителей нашей расы, настоящих, то есть,
'Снова' означает, видимо, опять – головой о стену.
Но что я могу ему сказать. Можно ли собрать в горсть все бегущие по воде круги?
— Ну, вспомните же, — уговаривает фон Как-Там-Его. — Хоть что-нибудь. Например, с кем он встречался в Париже, когда взял вас туда с собой?
В Париже… Да, я был с ним в Париже… Отыскалась хоть одна из рассыпавшихся бисеринок… В Париже…
n
Ренн-лё-Шато
(
— …Диди! Вставай же, соня-Диди, проспишь все! Ему такое привалило, а он себе бока отлеживает!
Да что, что же мне привалило?!
А то, оказывается, что нынче спозаранок заходил отец Беренжер и просил отпустить меня вместе с ним не больше не меньше как в Париж!
Не в Каркассон какой-нибудь, даже не в Марсель, а в самый что ни есть Париж, — я не ослышался?!..
Тогда, три дня назад, сразу после находки в храме Марии Магдалины, — а был там вовсе не клад, как я, признаться, рассчитывал, а всего лишь какие-то старинные свитки в деревянной трубе, — наш господин кюре словно обезумел и тут же, схватив эту трубу, припустил сломя голову к себе домой. Мне уже в одиночку пришлось грузить на ослика его скарб и отправляться за ним следом.
В дом к нему, однако, я не попал. Во дворе меня встретила его кухарка (или кем там она ему еще?) девица Мари Денарнан, босая, с распущенными волосами, и поведала, что полчаса назад отец Беренжер влетел к себе, как сумасшедший, выгнал ее за дверь, не дав времени даже причесаться и надеть башмаки, а сам заперся изнутри, теперь сидит в своей комнате перед лампой, на стук в окно не отзывается, водит носом по какому-то свитку, и вид – как у покойного дурачка Потьена, когда в того, в беднягу, бес вселялся, так что она уж подумывает, не сбрендил ли вправду наш преподобный кюре. Так, не достучавшись до него, она и отправилась, босая, в кои веки ночевать в родительский дом.
Не выходил он и весь следующий день, и еще день после; даже к пище не притрагивался, — это я потом от той же Мари Денарнан узнал. А вчера к вечеру вышел наконец и направился в нашу деревенскую лавку. Зачем, вы думаете? Покупать сапоги – первую обнову за шесть лет, что он прожил здесь, в Ренн- лё-Шато.
И какие сапоги! В таких, небось, и в Париже не каждый щеголь хаживает! Диво – не сапоги!
Покойный сапожник Вато сшил их еще, наверно, до моего рождения. Сколько себя помню, они так и висели на стене в лавке – темно-коричневые, с ремнями на бронзовых пряжках, с невысокими голенищами из тисненой кожи, пропитанной одеколоном. Никто у нас на них и не зарился. Да кто позарится, когда цена