речной глади, глянь, как холмы тонут в серебристом тумане! До чего ярки звезды! Какая свежесть вокруг! Соловей, слышишь?»
То же и с его драмой; конечно, Анри выслушал ее и остался доволен, но какую уйму пассажей он оставил без единого слова одобрения! А надобно было наперед обсудить план, затем высказать свое суждение по поводу каждой сцены, критически оценить малейшую подробность стиля и лишь потом признать формальное совершенство целого; он же сделал слишком мало замечаний, совсем о пьесе не поговорил и не возвращался к ней бесперечь, как того бы желал ее автор.
Они не придерживались единых взглядов относительно литературы: Жюль сохранил верность своим давнишним склонностям, Анри же, больше читавший журналы, многое отринул, а кое-что в его воззрениях переменилось. Прежде всего о великих поэтах он судил теперь с некоей прохладцей, к посредственным же не питал никакой жалости. Впрочем, в столице он вообще мало интересовался искусством; Жюль не мог взять в толк, почему он так редко хаживал там в театр и как можно было не попытаться завязать знакомства со всеми тогдашними знаменитостями; еще менее товарищ Жюля был одержим тягою к прекрасному, благодаря которой все на свете слагается из драматических сюжетов, красноречивых контрастов и заходов солнца.
Мадам Артемизия, благоволившая к мсье Жюлю и целиком расположенная в его пользу, прислала ему довольно нескладно сложенную писулю, вдобавок запечатанную булавкой, — опус наподобие тех, что шлют своим «землячкам» бравые поселяне, «крабьи сынки», поражавший обилием ни с чем не сообразных капризов орфографии, но сквозь все прелести стиля яснее ясного проглядывала просьба ссудить франков сто, занадобившихся срочно, каковые дама, следуя обычному правилу, обязывалась возвратить через две недели.
И вот пришлось изыскивать сотню франков — где угодно, как придется, у кого ни попадя! Если б страсть была способна заставить стены источать золото или извлекать его из земных глубин, гипсовые лепнины пролились бы дождем луидоров, земля бы разверзлась, плюнув в него золотой струйкой. И вот настала пора раскаленных вожделений, когда все внутри содрогается от бешенства, душа не прочь от сделки с чертом, а мозг способен ей поддаться и призвать лукавого.
Попросить у отца? Но он поднимет на смех, отделается шуточкой, может быть, даже откажет… У матери? Еще хуже. У конторского сослуживца? Но тот уже одолжил ему пятьдесят франков, чтобы, сидя в кафе вместе с Бернарди, не походить на нищего… непонятно даже, из каких денег ему отдавать… У кого же? Продать что — нибудь? Но что именно? Выиграть в карты? Но играют ли в провинции на деньги? И потом, они ему нужны тотчас же, сию секунду, а то будет поздно.
«Не следует ли мне предуведомить ее? — терзался он. — Я бы уже должен быть у них, они меня ожидают, а я произвожу впечатление человека колеблющегося, размышляющего, объятого сомнениями или же прячущегося от них бедняка… Ох! Это я-то, который так ее любит! Зачем не потребует крови моей? Я отворю все жилы… Если бы я был богат! Ах, деньги, деньги! И это я, мечтавший окружить ее роскошью… чтобы она мною гордилась! А сам не имею и ста франков, какой — то сотни, двадцати монет по сто су!.. Я более ее не увижу!.. Как она будет презирать меня, с каким пренебрежением вспоминать! Каким я выгляжу мелочным, ни на что не годным и мерзким!»
— У меня они будут, будут! — неожиданно закричал он, ибо внезапно молния озарила его мозг: он подумал об Анри, Анри, который должен был уехать вечером в Париж! Анри может попросить денег у своих родителей и передать ему. Он полетел к другу.
Меж молодых людей такого рода невзгоды обыкновенно находят понимание; Анри как раз получил деньги за триместр, он открыл баул, и Жюль запустил туда обе руки.
Было только десять часов утра, но его все же приняли. Мадам Артемизия одевалась перед зеркалом, а мадемуазель Люсинда в ночном наряде еще лежала в постели и играла с черным спаниелем, подаренным ей нашим героем. Рядом с ней лежал кулек бисквитов, а возле него Жюль увидел горшочек с вареньем; она брала бисквиты один за другим, мазала их вареньем и скармливала собаке, та облизывалась и била хвостом по покрывалу. Когда его бывший хозяин вошел в комнату, спаниель бросился навстречу, но Люсинда сразу отозвала его, он снова вскочил на кровать и улегся у колен новой повелительницы: этого черного пса с белым пятном на спине Жюль приобрел три года назад, а мадемуазель Люсинда видела всего один вечер, нашла красивым и тотчас получила в дар.
Ночная рубашка, струившаяся вокруг нее, была плиссированной по всей длине и немного вздувалась, скрывая от глаз извивы тела, так как девушка лежала на боку, чуть прогнувшись и уперев пятку одной ноги в колено другой. Корсет и юбка юной особы висели на оконном шпингалете, а корсетный шнурок доставал до самой земли, так что в нем запутались ноги Жюля и он чуть не упал.
Во время этого визита мадемуазель Люсинда говорила более обычного и с некоторым оттенком безотчетной доверительности, Жюль почувствовал себя уверенней, свободней в движениях, умней и обходительней, при расставании с актрисами он отвесил поклон, который сам же признал исполненным обворожительного достоинства.
Просто он проникся непроизвольной убежденностью в своем праве на уважение, характерной для платящего человека; самоуверенность этого рода не имеет в свете подобий, ничто не может с нею тягаться, не способно к ней приблизиться. Из двоих обедающих в ресторане людей — платящий усаживается основательнее партнера, так что спинка стула издает треск, подзывает гарсона громче и с большим жаром рассуждает о том, что утка пережарена, а подлива никуда не годится. В табачной лавчонке именно тот, кто платит, дольше выбирает себе сигару из коробки и отталкивает ее резче, горько сетуя на табачную монополию, приятель же, которого он угощает, с коротким смешком довольствуется той, что ему вручили; у женщины легкого поведения платящий вытирает ботинки о подушку софы, распускает подтяжки, расстегивает жилет, чтобы посвободней дышалось, и обнимает за талию горничную в присутствии хозяйки дома; не выпуская из рта зубочистки, он первый хохочет, отпуская сальности, в совершенном восхищении собственным остроумием. Да здравствует платящий! Его наглость оправдана продажностью покупаемого, а уверенность в себе — тем воодушевлением, с каким ему пытаются всучить все, что угодно. Слава ему и почет! Шапки долой, господа! Идет хозяин всего и всех!
Жюль испытывал потребность дать еще что-то: ему хотелось, чтобы Люсинда получила от него нечто такое, что можно увезти с собой, что будет служить ей каждодневно и завоюет ее любовь. Он подумал о саше для платочков, расшитом розовыми и голубыми цветами, надушенном ирисом и украшенном бантами из длинных лент, чтобы было мягкое, нежное на ощупь и самое красивое на свете. Эту комиссию он возложил на Анри, подробнейшим образом, в мельчайших, микроскопических подробностях объяснил ему все и еще раз сто напомнил, умоляя не забыть.
Вечером Анри отправился в столицу, его мать провожала сына до дилижанса вдвоем со старой нянюшкой, державшей в руках его плащ и дорожный мешочек, два-три друга дома также пришли расцеловать его на прощанье; там же стоял и Жюль, снова толкуя о своей комиссии.
— Ты ведь постараешься заказать его сразу же и именно то, что я говорил, да? Она хотела такое, ты понял? Не забудь!
Служащий конторы с пером за ухом сделал господам отъезжающим перекличку. Анри, в третий уж раз расцеловавшись со своими провожатыми и матерью, занял место в экипаже, после чего дверцу захлопнули. Он просунул руку в окошко и обменялся со всеми прощальным рукопожатием, а Жюль вскочил на подножку.
— Озаботься, чтобы сделали узорную насечку с изнанки! — шепнул он на ушко другу.
Щелкнул кнут, вся махина дилижанса содрогнулась и покатила, а провожающие направились по домам.
Всю поездку Анри проскучал. Попутчиками его были храпевший толстяк в блузе и путешествующий для самообразования англичанин, вписывавший в альбом названия всех станций, где меняли лошадей.
Анри же не спал и не писал, а потому уютно примостился в уголке, свернувшись, как гусеница, и принялся размышлять. Мерный скрип дилижанса его слегка баюкал: галоп шести лошадей тихо раскачивал повозку, словно корабль, вдоль окошка проплывали деревья и бесконечные метры щебенки у края обочины. Чтобы время текло быстрее, он стал разглядывать багровое от вина лицо спящего толстяка и красно-рыжие бакенбарды англичанина.