отныне он в Нью — Йорке, рассчитывает там обосноваться, составить себе состояние и в ближайшем будущем возвратиться богатым. Занятия не пострадают: он собирается трудиться больше прежнего, ему уже обещают место преподавателя в колледже. К тому же он посмотрит мир, приобретет опыт, быстрее возмужает, ум его уже получил новый толчок для развития. Сын приводил даже некоторые сведения о способе правления в Соединенных Штатах и в общих чертах описывал, как выглядит страна. Но о мадам Рено там не было ни строки, лишь несколько слов о том, что он очень счастлив и ничего так не желает, как знать, что его дражайшие родители пребывают в добром здравии; к сему прилагались адрес и просьба слать ему франкированные письма.[74]

Еще не решив, что следует предпринять, мсье Госслен тотчас завязал с Морелем долгую переписку, беспрестанно спрашивая у него советов и задавая уйму вопросов. Морель неизменно отвечал как можно лаконичнее, отчего послания мсье Госслена становились чем дальше, тем длиннее. В результате было решено позволить обстоятельствам развиваться своим чередом, а следовательно, отложить попытки возвратить Анри во Францию, поскольку весьма вероятно, что в один прекрасный день он сам захочет вернуться, однако не следует высылать ему ни сведений о себе, ни денег (последнее рассматривалось как средство посильней прочих).

Итак, Анри обосновался в Нью-Йорке вместе с мадам Рено. Надо было озаботиться своим дальнейшим существованием. Едва наши путники ступили на твердую землю, их состояние уменьшилось с шести тысяч франков до четырех: под солнцем другого полушария банкноты таяли так же быстро, как в Старом Свете.

Деньги — зверь, в погоне за которым тратится вся жизнь, лишь порой удается схватить его за хвост, но он тотчас выскальзывает из рук, и вы шлепаетесь задом о землю. О, я не стану впопыхах гнаться за тобой, стоногая дичь с ослиной головой! Но хоть однажды пробеги от меня на расстоянии вытянутой руки — и я живо поломаю тебе хребет, заставлю взвиться вверх и рассею щедрой рукой во все стороны света.

И вот он разослал объявления в газеты, рекомендуя себя преподавателем французского языка, изящной словесности и истории, но ни одного частного урока не раздобыл. Затем снял большое помещение, чтобы выступать там с публичными лекциями, но слушателей не оказалось: целую неделю он с завидным постоянством каждый вечер всходил на кафедру и в полном одиночестве смотрел, как догорают светильники, после чего остаток вечера проводил дома, один на один с Эмилией.

Материальная жизнь, едва царапавшая его до последнего времени, начала вцепляться и рвать всеми своими клещами и когтями. Отвратительное дело! Приходилось печься о том, что есть и где спать; в чаянье лучшей участи они направились в Бостон, затем в Балтимор, наконец, вернулись в Нью-Йорк без обещаний, что там станет лучше, но тем не менее уповая именно на это.

Напрасно он то с надеждой оглядывался вокруг, то так же тщетно искал в собственной голове каких- то новых способов заработать на жизнь, реальных или только мыслимых, не имея в распоряжении ни глубоких познаний, ни каких-либо особенных умений; едва успев освоить научный жаргон одной из дисциплин, он не мог предложить себя даже в качестве счетовода какому-нибудь торговцу жиром или хлопком; конечно, в глубине души Анри гордился таковою неспособностью, однако же, движимый оскорбительной нуждой, выталкивающей его из душевных тайников на поверхность существования, он обошел все книжные лавки, предлагая себя в качестве переводчика и компилятора заморских печатных изданий, но там не знали, что делать с его переводами и комментариями, а посему с благодарностью от услуг его отказались.

Беспокойство о будущем и неудобства теперешнего состояния возрастали еще и от присутствия Эмилии, вечной свидетельницы его невзгод и терзаний.

Анри твердил себе, что подругу, привыкшую смотреть на него, как на само воплощение силы и одаренности, на существо по преимуществу великолепное, не минует длительное разочарование, ибо на что теперь он годен, какую радость, какой достаток может принести ей в обмен на ее преданность и любовь? Неужто он лгал, расточая перед ней обещания, обманул все надежды, разрушил тот идеал, что сложился в ее душе?

Это мучило его, подобно угрызениям совести, тем более что, отвлекаясь от остального мира, он думал уже не столько о ней, сколько о ранах собственного самолюбия, все обильнее гноящихся из-за этой любви. Так, прежде, возвращаясь после очередной сорвавшейся попытки и питая еще менее надежды относительно той, на какую собирался отважиться назавтра, он искал утешения на груди своей милой, теперь же он помалкивал, держа подлинные чувства при себе, изображал веселую веру в свою звезду, подчеркнуто беззаботно хохотал при виде обвисавшей лохмотьями подкладки сюртука, — это он-то, гордец! — пытаясь задавить бешенство в глубине сердца, как змею, которую убивают, зажав меж двух досок.

Эмилия не носила более свежих перчаток и лакированных туфель, питались они скудно, жили на четвертом этаже, выходили вместе только ночью или на закате: Анри никогда бы не пожелал вывести ее, так непритязательно одетую, с собою на прогулку в людное место, будь то бульвар, театр или концерт. Пока она не принадлежала ему одному, пока имелся человек, обязанный охранять ее в этом мире, он, Анри, не чувствовал себя в ответе за ее муки, если бы они выпали ей на долю, за унижения, коим она могла подвергнуться, но теперь не кто иной, как он оказался в ответе за ее счастье, все, что грозило повредить ей, умаляло его в собственных глазах, ведь ему подобало заранее все предвидеть и препятствия обходить. О, как он страдал от подобной несовместимости условий бытия с потребностями сердца, как терзался, сколько разочарований испил до дна! Обычно собирают деньги по подписке для бедняков, не имеющих хлеба для своей жены, но тот, кто одет и еще не голоден, но не может подарить ей пук цветов, думаете, он не нуждается в вашей жалости?

Когда на улице им навстречу шла под ручку молодая пара, оба улыбающиеся, легкие, в прекрасных одеждах и с сияющими лицами, Анри спешил привлечь внимание Эмилии к чему-нибудь постороннему, чтобы ее взгляд не задерживался на этом зрелище. То же происходило, когда она останавливалась перед ювелирной лавкой поглядеть, как переливаются при свете дня бриллианты, или у прилавка, где большие кашемировые платки развешаны так, чтоб всякий мог полюбоваться их цветными арабесками, либо перед кружевами, воротничками и манжетками, пленявшими, вместе с легчайшими платочками, своей безупречно снежной белизной. От стыда на его лбу выступал пот: он ведь не мог тотчас порадовать ее, утолив все прихоти и капризы, даже те, что, подобно бутону розы, еще не распустились.

Чем более она его любила, чем чаще говорила об этом и безогляднее отдавала ему всю себя, тем тяжелее его угнетала толикая нежность, будто непомерный груз; ее преданность, в награду за которую он не обременял ее дарами, представлялась ему горше всех упреков, а вся та любовь и ласка, что она ему дарила, — родом милостыни, подавляющей своей щедростью.

Деревья растут под дождем, от влаги густеет их крона, они раздаются вширь под ураганом и грудью встречают бури, но всё, однако, лишь до того дня, когда ветви ломаются, а изъеденный ствол прахом рассыпается по ветру под легчайшим дуновением летней ночи. Так и любовь. Муки, причиняемые возлюбленным предметом, делают ее больше, выше, насколько выше и больше способно стать чувство, но когда, дурманя всеми ароматами, в цветах, пустив глубокие корни и широко раскинув крону, она поднимается до тех высот, достигнуть коих дозволено ей Богом, тут несчастья лишь помогают ее убить. Случилось так, что из-за горестей, испытанных ради этой женщины, и тысячи страданий, что изобретала его безумная горячность, что-то в его любви помаленьку выкипело, изошло паром в пустоту.

Он это заметил и возмутился таким оскудением страсти, будто новым увечьем, нанесенным его душе. Еще недавно ему довелось постигнуть всю ничтожность собственного образования и моральную свою тщедушность, когда требовалось выталкивать себя в мир, чтобы найти в его шахтах упрятанные золотые жилы, а теперь обнаружилась и слабосильность сердца: какой-то червь подтачивал его, и изъян стал заметен глазу. Тотчас он признал себя бесплодным, неспособным вкушать какие бы то ни было прелести жизни, — к неприглядности материальных условий существования прибавилась нищета духа; опасаясь, что эти напасти, соединясь, удвоятся в силе, он уже рисовал себе в будущем картины полного упадка, и страх подобной участи прожег ему все нутро.

Он стал сомневаться в себе и во всем, что любил, в наиболее дорогих своих пристрастиях, в тончайших изысках души, в крепчайших чувствах, в собственных уме и сердце, в любви к Эмилии, которую, допускал он теперь, питали только удовольствие и привычка; уже и прошлое внушало сомнение — молодой человек призадумался, да был ли он вправду так счастлив, как ему позднее казалось, или только принуждал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату