ли он, что к исходу второй недели осознал, насколько обременительны грудь фантастической худобы и — вдобавок к ней — не в меру мудреные нежности?
Как бы то ни было, несчастная святоша едва не померла, когда ее покинула вера, в коей привыкло жить ее сердце; не менее сокрушительным стало изумление попрыгуньи, когда у ней вдруг иссяк источник денежных поступлений, а темпераментная цепкость, не подводившая ее ранее, дала промашку; что касается синего чулка, дама прибавила это небрежение к списку, уже весьма обширному, своих разочарований и помаленьку утешилась в нередких обсуждениях сего случая с новым воздыхателем.
В предшествующем пассаже, где приведены три примера, равно как и в отношении тех, кто не был упомянут, речь шла, разумеется, о замужних женщинах, поскольку присутствие невинных особ не предполагалось в рядах армии, которую следовало атаковать. Действительно, в нашем мире девица встает в строй, лишь прибрав к рукам имущество, полученное заодно с мужем, которому ее вручили; чтобы кто- либо еще помыслил на нее покуситься, ей необходимо предварительно кому-нибудь да принадлежать, притом взяв себе его имя; вот так же и с деньгами: чтобы быть пущенными в общий оборот, их надобно пометить клеймом обеспечителя.
Итогом всех этих страстей и авантюр стало то, что Анри сохранил способность чувствовать с различной силою то волнение крови, что его еще настигало, и не утратил привычки выбираться из силков, расставляемых светом. Ему были ведомы пути чувства, ибо он уже испытал многое, он кое-что смыслил в исчислении вероятного хода событий, потому что перебрал немало вариантов.
В Эксе он свел знакомство с несколькими республиканцами и перенял их убеждения; он считался сторонником гуманности и социалистом среди умеренных, но сперва прослыл завзятым санкюлотом и цареубийцей у неистовых, а еще отдал дань мечтаниям о лучшем будущем, проникнутым евангельским духом. Принятый затем в лучшее общество, он стал восхищаться старинной суровостью убеждений бравых поборников Вандеи, сожалеть о попранном достоинстве монархии, о благонадежности дворянства, вылинявшей ныне вместе с его гербами. Однако же теперь, когда он вел подкоп под местечко аудитора в Государственном Совете, Анри самым искренним образом связывал себя с современным ходом вещей, рассчитывая извлекать из него только пользу, и находил естественным ничего тут не менять, что, впрочем, не мешало его воззрениям, в целом весьма консервативным, иметь подкладку вполне либеральную, при этом не чуждался он и некоторых аристократических ужимок.
В первый год отпущенной ему свободы он довольно много танцевал, даже вальсировал, бурно обедал и ужинал, отдавал ночи — любви, а дни — пуншу, но здоровье от этого пошатнулось, и следующий год он прожил в образцовой умеренности и воздержании, после чего наконец остановил выбор на менее строгом, но вполне разумном образе жизни.
Точно так же сперва он носил волосы до плеч, потом брил голову почти наголо, а теперь шевелюра у него положенной длины.
Итак, он был отменно подготовлен, чтобы воспринять всяческие идеи и действовать любым образом: без труда переходил от одного мнения к другому, противоположному, от брюнетки к блондинке, от жизнерадостности к меланхолии, притом не из скептицизма или презрения, но от уютной убежденности в собственной правоте и движимый стремлением все решать миром, что позволяло ему обманывать самого себя, подчас водя за нос и остальных. Он не слишком верил в истинность любви, безупречность доводов разума, в добродетель женщин и честность мужчин, но при этом полагал, что его-то чувства глубоки, воззрения неопровержимы, любовница от него без ума, а сам он полон редких моральных качеств.
Он не питал больших надежд, тем самым избавив себя от крупных разочарований, и не признавал ничего такого, что бы превысило его способности: все было по нем и для него, а о том, что выше его понимания, он никогда не думал, непосильного — не делал, просто не пытался, и все, ибо основанием его тщеславия стала вера в себя, а его хитрости отдавали изрядной наивностью.
В нежностях его ощущался заметный привкус легковесной поэтичности, ровно столько, чтобы, охотно выказываемая, она не укрылась от чьего бы то ни было внимания; он негодовал на то, что обычно приводит в возмущение, и восхищался всем, что вызывает восторг большинства; узнав о смерти герцога Орлеанского,[105] воскликнул: «Какая утрата!», а по поводу похорон Наполеона: «Как это величественно!», не принадлежа ни к числу скорбящих о первом, ни к тем, кого заставили содрогнуться эти торжества в честь второго.
Не зная подлинной ненависти к кому бы то ни было, лишенный равным образом и серьезных симпатий, он, однако, числил приятелями множество людей, на которых никак не рассчитывал; притом охотно виделся и болтал с ними, хотя был бы раздосадован, если бы встречи слишком участились, ведь не проходило и часа, как он уже с трудом подыскивал темы для разговора.
Ежели карета давила кого-то на улице, он бывал искренно удручен, жалел жертву, хотя и не бросался поднимать, при всем том от подобной оказии его пищеварение весьма страдало, и он охотно давал пять франков по подписке на помощь вдове и сиротам, в то время как другие жалели и сорока су.
Тех, кто злоупотреблял крепкими напитками, Анри не одобрял, ибо предпочитал вино водке; трубочный дым он находил слишком едким, поскольку курил сигареты; точно так же в грустные дни он почитывал Ламартина, а когда хотелось посмеяться, брал в руки Мольера.
Серьезный во всем, он отождествлял себя с обстоятельствами, отчасти следуя за ними и не забывая ими же пользоваться; если какое-нибудь дело у него не выгорало, вину за это сваливал на случай, когда же все получалось, приписывал заслугу целиком себе, ибо имел возможность убедиться, сколь мало свободы дано человеку в его поступках, но какую тем не менее силу он способен извлечь из собственной воли и энергии.
Не испытывая особого почтения к гениальности, он не видел нужды восхищаться великими, относя их достоинства на счет природы; не любя героев, ставил их подвиги в заслугу их же тщеславию. Но странная вещь: он насмехался над энтузиазмом, а скептицизм приводил его в трепет! Не понимал людей, умирающих от любви, ведь сам любил стольких и еще жив, и не представлял, как некоторые обходятся без любви, ведь без нее он бы умер наверняка!
Ему нравилось бывать в свете, потому что там всегда находились женщины, смотревшие на него, и слушающие его мужчины; он сравнивал свою персону только с наиболее блестящими из них, на равных же себе смотрел свысока, а над тупоумием тупиц и уродством уродов втайне насмехался.
При самом гнусном торге он научился не называть покупку ее собственным именем, принимал во внимание, что надо уважать целомудрие бесстыдников и чувствительность грубой черни: воры не любят, когда при них заговаривают о воровстве, а убийцы соответственно об убийстве, ибо, кроме привычки к первому либо второму, и те и другие в глубине души, быть может, очень честные и весьма гуманные люди.
По старой памяти он все еще считал, что наделен нежным сердцем, и ценил в себе высокую мораль, ибо любил порассуждать о нравственном облике других.
Вот так, принимая жизнь всерьез, он ни к чему в ней по-настоящему серьезно не относился; имея благородный нрав, был человечен с себе подобными, честен в отношениях с обществом, но тем не менее стремился переспать со всеми женщинами, использовать всех мужчин и заполучить все возможные деньги; однако к первой из указанных целей он шел, никого не опорочив, ко второй — так, чтобы никто этого не заметил, а к третьей — чтобы никому не пришло в голову его за это порицать или наказывать, поскольку терпеть не мог скандалов и был не большим эгоистом, чем прочие, оставаясь вполне честным малым.
Пока у него не было определенных амбиций, но вскоре они, возможно, появятся, когда он почувствует, что приобрел в жизни еще не все, обзаведясь кое-чем — захочет остального: аппетит приходит во время еды, алчба — при созерцании.
Довершая свое образование, он усвоил начатки множества наук, позволявшие ему выглядеть обладателем универсальных познаний, а одну или две дисциплины, очень частные и узкие, изучил довольно глубоко, желая при случае блеснуть способностью разбираться в тонкостях; его знания математики хватило бы, чтобы вымерить шагами сад, а в химии он смыслил ровно столько, чтобы не показаться неучем аптекарю.
О картинах он предпочитал судить по гравюрам, что имел дома, из истории вызубрил краткие переложения основных событий, но, когда заходит речь о каком-нибудь производстве, он так и сыплет техническими терминами и названиями посвященных данной теме трудов. Всего Корнеля он, разумеется, не прочел, но затвердил назубок два десятка тирад из его наименее известных трагедий; латинских авторов