симпатичные и спокойные. И хотя хозяйка им и запрещала — они давали Лунчику и сахар, и кусочки шоколада, и даже миндальный бисквит, — самое вкусное на свете собачье лакомство.
Но вещи, вещи… Когда их разложили, когда густо запахло во всех углах какими-то невиданными полосатыми тварями, Лунчик не удержался. Схватил за хвост гнусную пантеру, поволок ее по коридору, с остервенением трепал так, что шерсть из нее клочьями летела.
Ух, как чихал!.. Но заметили, отняли, нашлепали, заперли дверь. Целый час скулил перед дверью, пока сжалились и впустили. Как он унижался, — лег на коврик, задрал лапы, прижимал морду к плечу. Простили. А потом не выдержал, — можно ли удержаться? — улучил минуту и потащил на кухню другую тварь, серую с белым. Опять отняли, и хозяйка заперла его на весь вечер в чулан.
Пять раз это повторялось. Кое-как смирился, ничего больше не трогал. Только лежал на пантере, облизывал язык, глаза горели — и тихонько ворчал. Но когда поставили за умывальником идола, фокс совсем потерял голову: прыгал на этого проклятого черта, пока не выбился из сил и не растянулся пластом на полу. Никогда до него не допрыгнешь… Отдохнул и стал выть. Никогда в жизни он не выл — парижские собаки так воспитаны — и вот пришлось.
Тогда доктор показал ему огромный арапник (из какой-то бегемотовой кожи), докторша — плетку поменьше, а их дочка — свою маленькую плетку. И Лунчик так обиделся, что, распластавшись лягушкой, забрался под кровать и сидел там, пока его девочка сахаром не выманила. Пришлось вылезать.
Кожаную разноцветную сумку с такими вкусными кистями тоже не позволили трогать. Зачем же привезли, если потрогать нельзя. На диван не садись, на кровать не садись — разве у него хуже шкура, чем у этих полосатых кошек? Огромное яйцо попробовал было по ковру покатать — тоже отняли.
Одно утешение: во всей квартире перестали топить, а у африканских жильцов камин горит вовсю. Лежи и грейся, пока живот не задымится…
И вот сегодня, когда взрослые ушли, и дети, маленькие друзья, забрались в африканскую комнату играть, — докторская дочка заперла его в ванной.
Небось сами там на голове ходят, ишь как визжат… Вещи по всей комнате летят, грохот, треск. Им все можно, а собака должна себя целый день вести «прилично»… Ладно. Вернутся взрослые, они им покажут.
Лунчик перестал скулить, — уж и голоса не хватало. Свернулся калачиком на холодном линолеуме, глубоко-глубоко вздохнул и заснул кротким собачьим сном. И такой обидой дышала его приткнувшаяся к ножке ванны морда, что если бы Тата его в эту минуту увидела, совесть бы ее насквозь так и прожгла…
1931
АКАЖУ*
— Садитесь, пожалуйста. В этом ресторанчике таки недурно кормят. Хотите печенки с луком? Или тушеной морковки? Я, знаете ли, летом предпочитаю морковку. Легко переваривается, абсолютно не тяжело — и всего три франка. Дешевле грибов.
Так вот, продолжаю. Вы не покупатель, пришли на марше-о-пюс, купите себе какую-нибудь персидского ореха рамку, хотя вам вставлять решительно нечего. Артист в душе, разве это надо на лбу писать?.. И вот, как со старым знакомым, не покупателем, могу с вами говорить нараспашку.
Объясните мне, пожалуйста, зачем эмигрантам стиль? Я продавец, я с этого свой хлеб кушаю, пусть покупают, дай им Бог всем выиграть на колониальный билет… Но меня интересует психология. Зачем им стиль? Разве в Одессе или, допустим, в Житомире мы все не сидели на венских стульях? Плохо было сидеть? Стул как стул, абсолютно прочный, и даже если дети на нем качались, дай Бог каждому так выдерживать.
Или, например, буфет… Дубовый, я не спорю. Большая важность в России дуб. И какая-нибудь резная собака на дверках. Или заяц, пусть себе заяц. Но при этом, заметьте, — ни малейшего стиля. Удобно, солидно, прочно — и непременно выдвижная доска, чтобы резать хлеб. В каком стиле вы здесь имеете такую доску? Не бросался в глаза, — но разве квартира — Лувр? Или буфет — это орган? Зато, когда, бывало, раскроешь дверку: варенье, наливка, повидло, хоть не ходи в лавку. А если ешь прямо из банки и капнешь, не дай Бог, на дуб, — никакого несчастья: вытер пальцем, облизал, и ни малейших следов…
А вспомните спальню. Кровать так кровать. Никелированные столбики, бронзовые шишечки. Уютно, блестит, гигиенично. И если, между нами говоря, клопы, — поставил каждую ножку в таз, выпарил кипятком и спи себе, как царь… Кровать для тебя или ты для кровати? Какой человеку ночью нужен стиль? Зато матрац — чистый волос, простыня хрустит, — лежишь, как на розах… А если ребенок когда-нибудь и отвертит шишечку, так что вы хотите, чтобы он с пулеметом играл?
Или передняя. Солидный желтый лак, вешалка на три семейства, и еще четвертое можно повесить. Кругом решетка, сбоку плевательница, внизу калоши… Я для вешалки или вешалка для меня?
А теперь им нужен стиль… Немножко человек поднялся, так он выглядит желтый, как дыня: откладывает на стол-директорию. Купит и потом ходит два дня кругом на цыпочках, пока привыкнет. И уже стакана с чаем он на него не поставит, потому что останется пятно. Газеты не положит, потому что прилипает шрифт. Пепельницу покупает стильную, потому что обыкновенное блюдце к директории не подходит. И подбирает себе всякие флакончики: тигровый глаз, кошачий глаз, собачий глаз… Мало у него болячек, так надо себе новые заводить.
Это, заметьте себе, только начало. Потом он приходит с женой, и оба бледнеют, и оба краснеют, — и выбирают себе кресло. Людовик XIII. Такие крученые ножки, будто две колбасы переплелись, а середка чтоб с гарусной вышивкой и чтоб непременно вылинявшая, — так что мы даже специально ставим на солнце, чтобы выгорало. И потом он целый день бегает кругом, и отгоняет моль, и не позволяет ребенку забираться с ногами, и сам садится только на пять минут, потому что в этих Людовиках пружины всегда, как дама в сорок пять лет: дрожат и не держат…
Вы думаете, это все? Каждое воскресенье он ходит ко мне с разбитым сердцем, как тихий помешанный, чтобы подобрать второе кресло. Подбираешь, лезешь из кожи, — я же с этого свой хлеб кушаю. А после начинается: тумбочка к кровати. Тоже директория, сверху круглый мрамор, внизу акажу. Для такой практической вещи, — известно, для чего такая тумбочка, — ему мавзолей нужен! Будто нельзя очки или зубы положить на табуретку…
Буфет? Так он все рюстики обнюхает. Справа, чтоб столик с пастушкой, слева — с монахом, посредине мифология, а сверху такая плоская холера для наружных тарелок… Прямо несчастье. Выберет, смотреть на него жалко. Он же теперь полгода курить не будет, вина и не понюхает… На чем его жена экономит, я даже и не знаю, должно быть, на его аппетите. Дашь ему рассрочку, человек он сравнительно порядочный, и торговать же я должен… И что, вы думаете, у него, даже и при рассрочке, в таком стильном буфете может быть? Три пуговицы от жилетки и альбом с родственниками. И целый день ходи с тряпочкой, и вытирай пастушке в ушах…
Вы думаете — все? Через месяц он приходит: достань ему ларь для передней. На вешалке гости его раздеваться не могут… Надо им раздеваться со стилем, чтобы непременно ларь… Чтобы половина пальто на крышке, а другая на полу. И тоже с мифологией, и с бархатным верхом. Конечно же, он весь проточенный, как ситечко, потому что всякий рюстик обязательно весь насквозь в дырках… Червячки у них такие есть французские. В России у нас, слава Богу, без них обходились. Шпаклевкой замажешь, воском затрешь, — ничего. Но ведь совесть я все-таки имею, человека мне все-таки жалко…
Ну, подумайте сами, зачем эмигранту ларь? Для гроба он короткий, для сундука длинный… Поставь, наконец, два чемодана рядом, задрапируй пледом, вот тебе и ларь… Конечно же, я не самоубийца, этого я ему не говорю.
Так и это не все. В один прекрасный день приходит мадам, — достань ей кушетку Рекамье. С лебедем. Иначе она не может… Мучаюсь, достаю. Но вы же понимаете, когда женщина уже вся как позавчерашний шпинат, зачем ей Рекамье? Зачем ей такая рамка, когда уже с картины вся краска лупится… Они никогда не понимают. И я не вмешиваюсь. Я хочу продать, а не получить протокол. За стиль я отвечаю, за дезинфекцию я тоже отвечаю, зачем же я еще за чужую глупость отвечать буду?