— А, это ты, Аграфена!.. Дай-кось я тебя поцелую, и-и-и-ех! И смерть немецким оккупантам!.. Чего, говорю, удумал, паршивец!.. На войну!.. Сопляк, губы в молоке… А что? Ты чего надумала?.. Кто надумал? Что?.. Кума, ты где?.. И где твой?.. — Он повел вокруг теперь уж вовсе бессмысленным взглядом, ни за что живое не зацепился им и, лишившись равновесия, рухнул под стол, до смерти испугав дежурившего там в ожидании поживы кота.
Тем временем записка Павлика уже ходила по рукам у соседей, ее громко читали девчонки, одна из которых училась с Угрюмовым-младшим в одном классе. На крик Аграфены Ивановны приковыляли старухи, чуть позже объявились и деды. Эти последние, узнав, в чем дело, разочарованно замотали бородами, медленно повернулись и побрели по домам, рассуждая дорогою:
— И чего реветь? Ну куда он денется? У Тверсковой Пелагеи, слышь, тоже удрал Мишка-то… Вместе, знать, с этим отпетым. Пороть их некому.
— Известное дело — безотцовщина.
— А матери куды глядят?
— Так они и послушались матерей!
— Ноне ведь они какие… Нешто это дети? Эт мы были с вами смирнее смирного, кочетиного крику и тележного скрипу боялись. А нынче…
— Что и говорить — распустила, избаловала нх Советска власть. Отца с матерью ни во что не ставят, а уж о нас, стариках, и говорить нечего. Того и гляди, по шее надают. Ну и детки! Мы, бывало… — Этот дедок не договорил, потому что его отвлекла Феня, которая бежала по улице, прижимая руки к груди; волосы ее растрепались, лицо было бледным, она ворвалась в толпу, оттащила в сторону плачущую, едва державшуюся на ногах мать, уложила на пожухлой, охваченной желтизною траве, заговорила как можно спокойнее, хотя слова давались ей с трудом, застревали в горле, и были они не самые главные и важные, какие надобно бы говорить сейчас;
— Мама, родненькая… милая, успокойся!.. Господи, что же это?.. Ну, мама, не плачь же!.. — И, глянув на стариков, остановившихся в отдалении и с любопытством наблюдавших оттуда за происходящим, вспомнила наконец про слова, которые и собиралась сказать матери; она подбирала их, когда бежала полем и конопляниками: — Ведь не один он, а и Миша Полюхи Тверсковой. Далеко не уйдут! Изловят их! Пойдем домой, мама! Ну, что мне с вами делать, измучилась я! Ну хватит же, мама!
Женщины помогли Фене увести мать в избу. Феня уложила ее на свою кровать, расстегнула синюю ситцевую кофту, положила на грудь мокрую тряпку. Испуганной и вертевшейся тут же Кате приказала намочить в холодной родниковой воде еще такую же тряпку и, когда та исполнила поручение, завершив его глубоким и радостным вздохом, сделала примочку на голове матери. Аграфена Ивановна плакать уже не могла в голос, лежала молча, лишь из глаз ее стекали и падали на подушку медленные слезы.
Всю ночь Феня не отходила от постели матери, сидела у ее изголовья, меняя тряпки, которые уже через две-три минуты были горячими и потом так же быстро высыхали. Аграфена Ивановна то забывалась в коротком и беспокойном сне, то просыпалась и металась головою по подушке, ломала себе руки. В такие минуты Феня приникала к ней, целовала, уговаривала, уверяя, что с Павликом ничего не может случиться, что кругом все свои люди: старики, женщины… да солдат много появилось в ближайших селах, — пропустят ли они малых и глупых детей на войну?
— Схватят за уши героев да и привезут домой, — говорила Феня со смехом и чувствовала, что смех ее — был бы он только понатуральнее, а не такой подчеркнуто вызывающий— сделал бы больше всяких слов. К утру мать могла уже и сама говорить, но вялым, больным, измученным, мертвым каким-то голосом, отчего Фене стало еще страшнее за нее, и она собиралась побежать к дяде Коле и попросить его, чтобы он отвез мать в районную больницу. Она выходила уже из калитки, когда услышала автомобильный гудок, а затем увидала и автомобиль, который, отчаянно пыля, катил прямо к их дому. Машина, однако, остановилась в некотором отдалении, из нее вылез Знобин и быстро направился к Фене.
— Куда это вы, Федосья Леонтьевна?
— С мамой плохо, Федор Федорович! В больницу бы ее!
— Не надо в больницу, Феня. Сейчас твоей матери будет легче. Я ей хорошего лекаря привез. Ну-ка, Андрюша, веди сюда сталинградских героев! — крикнул секретарь шоферу.
Феня радостно ахнула: от машины, придерживая крепко за руки, Андрей вел взъерошенных и насупленных Павлика и Мишку.
— Боже, да кто это тебя так? — испугалась Феня, глянув на украшенное синяками лицо младшего брата.
— Никто. Сам я.
— Упал, что ли?
— Угу.
— И тебе не стыдно? Мама чуть не померла из-за тебя! Ну погоди, негодяй! Я до тебя доберусь, дядю Степана Тимофеева напущу на тебя. Ну, что молчишь?
Павлик молчал, а друг его, улучив момент, вырвался из рук шофера, сиганул через плетень и огородами подался домой.
— Держи, держи его! — скрипуче закричал Знобин, и все рассмеялись, даже у Павлика на распухших губах дрогнуло что-то вроде улыбки. (Его, конечно, никто не бил — сам изодрал лицо, когда грыз землю там, в лесу, будучи связанным.)
— Ну, пошли в избу, — сказал секретарь райкома. Он повел Павлика в дом и объявился с ним в передней, где лежала Аграфена Ивановна. При виде сына что-то заклокотало у нее в горле, она простерла к нему руки, Феня подтолкнула брата к матери, и та вцепилась в него, прижимая к себе. Павлику все это было ни к чему, но вырваться из материных рук он не посмел.
А Федор Федорович Знобин говорил:
— Вы его не очень ругайте, Аграфена Ивановна. Парень что надо. Настоящий боец. Как ни допрашивали его — слова не проронил. Из него настоящий разведчик получится. Только, конечно, подрасти малость надо.
— Где же вы его? — спросила Феня, устало улыбаясь.
— В Старых Песках. Заехали мы с моим Апдрюхой в сельсовет, а там «диверсантов» допрашивают. Павлуха и мне не признался, кто он и откуда, да ведь я его хороню знаю. Ну и хлопец! Нет, вы его не трогайте!
— Чуток отпорю. Так надо, — сказала Феня как можно строже и шлепнула вырвавшегося из материных объятий брата по затылку. Павлик даже не огрызнулся, принял шлепок как должное и молча направился за перегородку, к судной лавке, на которой надеялся отыскать что-нибудь съестное. Вышедшая слабой походкой вслед за ним мать вытащила из печки чугунок с картошкой, Павлик выдернул из него несколько картофелин и упрятал в кармане. Мать опять захлюпала носом, пнула согнутым пальцем в кудрявую его макушку, но тут же поцеловала в это же место, сказав едва слышным голосом:
— Ну, поешь, поешь, волчонок мой лохматый. Знал бы отец, что ты тут отчубучил! Ну, возьми еще… Погодь-ка, яичко достану тебе… у меня припрятано… Погодь, счас найду… пресвятая богородица, да где же оно, неужели Катя… ну, вот я ее сейчас… Катя! — позвала мать, но девочка еще раньше догадалась убраться на улицу. — Убегла, паршивка! Получит она от меня ужо!
— Да я и не хочу, мам, — сказал, чтобы утешить совсем уж припечалившуюся мать, Павлик.
Аграфена Ивановна не поверила, но все-таки спросила:
— Кто ж тебя накормил, сынок?
— Накормили… — невнятно молвил Павлик, а сам напряженно прислушивался к разговору, который шел промеж сестрой и секретарем райкома там, в передней. Через полуоткрытую дверь до него отчетливо долетали их слова, которые, как казалось собеседникам, произносились ими почти шепотом. Перво-наперво Феня справилась, чем кончился суд над Пишкой. Павлику казалось, что Федор Федорович помедлил с ответом, хотя он заговорил тотчас же, и по какому-то особенному дребезжанию в его голосе Павлик понял, что секретарю был этот вопрос неприятен.
— Десять лет приварили вашему землячку, Феня. Так-то вот. — По возмущенно вскинутым бровям молодой хозяйки секретарь понял, что должно было бы сорваться с ее уст, а потому быстро продолжал: — Почему так мало? Тебя это смутило? Да, ты права, Феня: на фронте за такие штуки выводят в расход перед строем бойцов. Тут же не его пощадили, а ребятишек: у него ведь, мерзавца, их чет-