— Вы же знаете фразу, которую преступник оставил рядом с покойником. Вам ничего не приходит в голову по этому поводу? Вы не предполагаете, что он хотел нам этим сказать?
Ломбарди приблизился к Штайнеру. В его голубых глазах мелькнуло что-то озорное:
— Я думаю, вы размышляли на эту тему довольно долго.
— Конечно, я вообще ни о чем другом сейчас не думаю. Я считаю, что преступник — член факультета, который не согласен с пашей методой. Но это только часть загадки. Пока я не могу ее разгадать. Что вы думаете насчет того, что мы не узнаем то, что едино? Рукава были отделены от плаща… но ведь это мы видели.
Ломбарди кивнул:
— Почему он их отрезал? Знаете, о чем я себя все это время спрашиваю? А не хотел ли он на самом деле изуродовать труп? Отрезать руки и голову? Может быть, в последний момент он испугался такого страшного злодейства и вместо этого взялся за плащ? Я рассуждаю так преступник как будто хотел поставить перед нами зеркало — ведь это мы на своих диспутах раскладываем всё на составляющие. И человека в том числе. Вот его воля, вот разум, там его сердце, а где-то еще — все остальное. Расчленено самым тщательным образом, разобрано на компоненты, подобно форели, которую собираются употребить в пищу. Вот что хотел показать нам преступник, когда разрезал плащ.
С глухим стуком захлопнулась дверь, и в коридоре раздались быстрые шаги студентов, вернувшихся с лекции. Послышались голоса служанок, подающих обед.
«Ломбарди прав, — подумал Штайнер, — но это вовсе не объясняет, что именно из не единого мы не узнали».
— Хорошо, — сказал он задумчиво, — значит, теперь мы знаем, почему преступник действовал именно так, а не иначе. Он является противником нашей методы и продемонстрировал это таким вот образом. Но это только первая часть истории. Мы ведь так до сих пор и не знаем, что не едино.
— Башмаки действительно принадлежали Касаллу? — спросил Ломбарди.
— Да.
— А плащ?
— Тоже.
— Рукава?
Штайнер молчал. Кто знает?
— Берет?
Снова без ответа.
— Книга?
— Да, безусловно.
— Выясните, от чьего плаща были рукава.
Штайнер поднялся. Из рефекториума доносился стук ложек.
— Я должен изучить каждый плащ каждого магистра?
— А почему бы и нет? Может быть, рукава и на самом деле не от плаща Касалла, а это уже немаловажная информация. Предположим, у кого-то из магистров есть плащ, но рукава отсутствуют. Тогда не исключено, что он поручил преступнику действовать в своих целях.
Штайнер открыл дверь. Ведь это значит, что придется заставить всех магистров предъявить все свои плащи.
— Но они подумают, что я их подозреваю, — тихо сказал он, выходя, и услышал за спиной громкий смех Ломбарди:
— Не хотите ли начать с меня?
Штайнер не стал начинать с него. Штайнер сначала сто раз посомневается, не стрижет ли всех под одну гребенку, подозревая в столь ужасном деянии. И все-таки эта мысль его не отпустит, и в конце концов он, дойдя до отчаяния, последует его совету.
Ломбарди, погруженный в эти мысли, помешивал свой суп. Вокруг — в полном молчании чавкающие студенты. Приор уже закончил обедать и положил руки на стол. «Боже мой, если мне придется и дальше жить в этом унылом схолариуме, я потеряю разум», — подумал Ломбарди. Здесь люди словно тени, словно воплощенные грехи в царстве Божием, а ведь в городе полно развлечений. Здесь царит мрачный дух, еда скудная, комнаты грязные, а зимой еще и ужасный холод. Домициан и Лаурьен теперь крайне неразговорчивы, потому что их волнует отсутствие алиби. Они сблизились еще больше. Лаурьен носил за старшим товарищем книги, чистил ему обувь и, казалось, в своей преданности был готов на любое унижение. «А что, если они вдвоем и сотворили это дело, — пронеслось в голове у Ломбарди. — Что, если один притворился больным, а второй ушел домой пораньше? Если все это был блестяще разработанный план?» Ломбарди начал рассуждать дальше Лаурьен не способен убить. Скорее уж Домициан. Честолюбив, умен, ловок, дерзок, голубая кровь — от него можно ждать чего угодно. Да еще история с побоями, которая облетела весь факультет. Может быть, высокочтимый сынок знаменитого адвоката не перенес столь гнусного оскорбления и с тех самых пор затаил в своем сердце ненависть?
— Вы будете давать уроки школяру Лаурьену, — услышал он рядом нежный голос. Ломбарди не заметил, как к нему подкрался де Сверте.
Ломбарди поднял голову:
— Это указание магистра Штайнера?
— Да, прежде чем уйти из схолариума, он поручил мне это вам передать. Можете начать прямо сейчас.
Ну что ж, появятся хоть какие-то деньги, в этом отношении ему особо нечем похвастать. На ярком голубом небе улыбалось солнце. С каким удовольствием он бы спустился к реке и погрелся в его лучах! Смотрел бы на корабли, стоящие на якоре в гавани, полной рыбной вони или аромата пряностей — в зависимости от того, что в данный момент разгружают. Но вместо этого он позвал в свою тесную комнату Лаурьена и принялся диктовать из Аристотеля.
Комната, в которой Лаурьен получил свои первые уроки, была точно такой же мрачной, как и весь схолариум. Он сидел на скамеечке, Ломбарди стоял за своим пультом и читал вслух или давал собственные пояснения. Лаурьен записывал под диктовку магистра, склоняя голову прямо к сальной свечке, потому что через узкое окно свет в комнату почти не попадал. Сначала Ломбарди объявил Лаурьену, что будет обучать его всем предметам: грамматике, риторике и диалектике, а также музыке, арифметике, геометрии и астрономии. Тривиум и квадривиум. У Лаурьена не было своих собственных книг, предоставить их обязан Ломбарди. Хотя можно попытаться изучить привязанную цепью книгу в библиотеке нищенствующих монахов. Ломбарди всё перечислял и перечислял названия необходимых для занятий трудов: «De consolation», «Summa theologiae», «De amitia» и так далее.
На одном из этих занятий Ломбарди читал про учение Аристотеля о категориях. Оно всегда вызывало ожесточенные споры среди артистов, но общего мнения в ходе этих споров не рождалось, и в конце концов дело дошло до образования отдельных лагерей. В Эрфурте собрались номиналисты, где-то в другом месте — реалисты[29]. Но если бы Лаурьена спросили, а какого же мнения придерживается он сам, он бы не смог ответить. Одни верят только в существование вещей, вторые — в их внешний облик, идею вещей. Удивленный Лаурьен не мог понять, как можно обнаружить различие между вещью и ее идеей.
Голос Ломбарди нагонял на него сон. Если бы Лаурьену не приходилось конспектировать и хотя бы таким способом заставлять свой дух бодрствовать, он бы давно погрузился в глубокий сон. Да и не очень-то он пока во всем этом разобрался. Что это за категории, из-за которых философам приходится драться до крови?
Ломбарди сначала читал, а потом комментировал, но при этом он прибегал к цитированию других комментаторов и толкователей. Он всё комментировал и комментировал, и вскоре в голове у Лаурьена образовался целый клубок из вопросов; он запутывался все больше и больше и в конце концов просто вытаращился на Ломбарди, открыв рот.
— Ну, — сказал наконец Ломбарди и изобразил на лице улыбку, — совершенно очевидно, что речь идет о сущности вещей и об их внешнем проявлении. То есть что имеет большую ценность — общие идеи или отдельные вещи? Как ты думаешь?