независимость. Я напоминал электрическую батарею. Не связанный ни с кем и ни с чем, я циркулировал в мире мужчин и женщин как поборник истинных прав любви, которая не являлась бы ни страстью, ни привычкой, но божественным произволом небожителей среди смертных, — Афродитой Воинствующей. И вот в положении осажденного я тем не менее руководствовался тем самым качеством, что наиболее всего мне же и вредило, — бескорыстием. Именно ЭТО Жюстина и любила во мне. И только. Но отнюдь не мою личность как таковую. Женщины в смысле секса — сущие грабители, и именно сокровище моей независимости Жюстина намеревалась похитить у меня. Эту жемчужину, созревающую в голове жабы. Знаки моей отчужденности она находила во всем укладе моей жизни — в ее случайностях, диссонансах, неорганизованности. Моя значимость не относилась к чему-то, что я достиг или что я имел. Жюстина любила меня только потому, что я виделся ей чем-то неразрушимым, человеческой формой, которую уже нельзя было изменить. Ее одолевала уверенность, что даже когда я держал ее в объятиях, я продолжал думать о смерти! Это она находила невыносимым.
А Мелисса? В моем случае ей, конечно, не хватало проницательности Жюстины. Она знала только, что моя сила поддерживает ее там, где она наиболее слаба — в ее связях с миром. Она дорожила каждым знаком моей человеческой уязвимости — беспорядочными привычками, недееспособностью в денежных делах и тому подобным. Она любила мою слабость, потому что она гарантировала ее необходимость для меня; Жюстина отметала все это в сторону как не представляющее интереса. Она нашла другую разновидность силы. Я интересовал ее только тем одним, чего я не мог преподнести ей как дар, а она не могла у меня украсть. Вот что подразумевается под обладанием — страстно сражаться за качества партнера, за недостающие одному достоинства личности другого. Но как такая война может не быть разрушительной и безнадежной?
И все же, как запутаны человеческие побуждения: ведь именно Мелисса разрушила наполненное фантазиями убежище Нессима и ввергла его в мир поступков, где, он знал, всех нас ждет горькое разочарование — наша смерть. Потому что именно она, подчинившаяся как-то ночью приступу собственного несчастья, подошла к столику, за которым он сидел с печальным видом, глядя на варьете; перед ним стоял пустой бокал из-под шампанского, и Мелисса, краснея и дрожа наклеенными ресницами, выпалила шесть слов:
Уборная Мелиссы находилась в дурно пахнущей небольшой комнатке, полной скрученных в спираль трубочек, предназначенных для вычистки туалета. Ей самой принадлежал только острый осколок разбитого зеркала и маленькая полочка, убранная бумагой, на которой делают свадебные пироги. Сюда она обычно вываливала кучу пудрениц и косметических карандашей, которыми ужасно злоупотребляла.
В этом зеркале изображение Селима пузырилось и мерцало в пляшущем свете газовых рожков, как призрак подземного мира. Он говорил с язвительным совершенством, копируя своего хозяина; в этом подражании она могла почувствовать ту взволнованность секретаря, когда дело касалось единственного человека, которому он по-настоящему поклонялся и на чьи заботы откликался, как дощечка, используемая на спиритических сеансах.
Теперь Мелисса испугалась, потому что знала, что за оскорбление, нанесенное его владыке, говоря языком города, он отплачивал быстро и безжалостно. Она пришла в ужас от того, что сделала и подавила желание закричать, когда дрожащими руками снимала наклеенные ресницы. Отказаться от предложения было невозможно. Она оделась в свои лучшие лохмотья и, неся свое утомление, как тяжелый мешок, последовала за Селимом в огромную машину, стоявшую в глубокой тени. Сесть ей помог Нессим, находившийся внутри. Они тихо тронулись в густой тусклый александрийский вечер, вечер города, которого, к своему ужасу, она больше не узнавала. Они пренебрегли морем, приобретшим цвет сапфира, и повернули вглубь, в трущобы, по направлению к Мареотису и шлаковым кучам Мекса; фары вскрывали пласт за пластом темноту, обнажая интимные сценки египетской жизни — поющего пьяницу, библейскую фигуру на муле с двумя детьми, спасающимися от Ирода; швейцара, сортирующего почту, — быстро, словно картежник. Она с волнением наблюдала за этими сценками, потому что за ними лежала пустыня, отдаваясь пустотой, как морская раковина. Вплоть до этого времени ее спутник молчал, и она не решалась даже бросить взгляд в его сторону.
Когда чистые стальные линии дюн показались под поздней луной, Нессим подъехал к стоянке. Нащупывая в кармане чековую книжку, он сказал дрожащим голосом, полным слез: «Какова цена вашего молчания?» Она повернулась к нему и, впервые увидев благородство и печаль этого темного лица, обнаружила, что ее страх сменился всепоглощающим стыдом. В выражении его лица она прочитала слабость к добру, что никогда не смогло бы сделать его ее врагом. Она застенчиво положила ладонь ему на руку и сказала: «Мне так стыдно. Пожалуйста, простите меня. Я не знала, что говорю». И усталость так овладела ей, что волнение, мучавшее ее до слез, обратилось глубоким зевком. Теперь они глазели друг на друга, удивленные новым пониманием, узнаванием друг в друге невинных. Мгновение казалось, что они влюбились друг в друга на почве разделенного облегчения.
Машина, наполненная их молчанием, снова набрала скорость, и вскоре они уже мчались по пустыне навстречу стальному блеску звезд, и горизонт был испачкан черным шумным прибоем. Нессим, ощущая рядом с собой это странное сонное создание, беспрестанно думал об одном и том же: «Слава богу, что я не гений. Потому что у гения нет никого, кому бы он мог доверять».
Украдкой он изучал Мелиссу и изучил меня в ней. Ее миловидность, должно быть, обезоружила и взволновала его, как в свое время меня. Это была красота, наполнявшая человека ужасным предчувствием, что она рождена для того, чтобы служить мишенью разрушительным силам. Может быть, он вспомнил историю Персуордена, в которой и она принимала участие, потому что последний нашел ее так же, как Нессим, в том же затхлом кабаре; только в тот вечер она сидела в ряду платных партнерш и продавала танцевальные билеты. Пресуорден, будучи сильно подшофе, ангажировал ее и после минутного молчания обратился к ней с печальным вопросом, столь ему свойственным:
Жюстина все еще стояла надо мной, глядя мне в лицо, в то время как я заканчивал про себя эти саркастические замечания. «Ты придумаешь какую-нибудь причину, — хрипло повторяла она. — Ты не пойдешь». Мне казалось невозможным найти выход из этого затруднения. «Как я могу отказаться? — спросил я. — Как можешь ты?»
Они ехали по теплой, не подверженной действию приливов и отливов пустынной ночи, Нессим и Мелисса, объединенные вдруг возникшей симпатией друг к другу, но еще бессловесные. На последнем отрезке дороги перед Бург-Эль-Араб он выключил мотор и дал возможность машине свободно скатиться с дороги. «Пойдем, — сказал он. — Я покажу тебе Летний дворец Жюстины».
Рука об руку они прошли к маленькому домику. Привратник спал, но у Нессима был ключ. Комнаты пахли сыростью и выглядели необитаемыми, но их пропитал свет, отраженный от дюн. Вскоре он разжег огонь в большом камине и, достав из стенного шкафа свою старую аббу, завернулся в нее и сел перед огнем. «Скажи мне теперь, Мелисса, — сказал он, — кто послал тебя преследовать меня?» Он хотел пошутить, но забыл улыбнуться, и Мелисса, покраснев от стыда, закусила губу. Они долго сидели вместе, любуясь огнем и ощущением чего-то общего — их безнадежности.