высоко, и ночная сырость исчезла. Через час я начал обливаться потом в этой теплой одежде. Солнце освещает покрытые рябью воды Мареотиса; над ними еще носятся птицы. К этому времени ялики уже полны мокрыми телами жертв, красная кровь струится из разбитых вдребезги клювов на днища лодок, прекрасные перья потускнели от смерти.
Уже к четверти девятого я выстреливаю последний патрон; Фарадж с целеустремленностью охотничьей собаки все еще разыскивает в тростниках оставшиеся тушки. Я закуриваю, и впервые чувствую себя свободным от теней предчувствий и предостережений — свободным дышать и еще раз собраться с мыслями. Удивительно, как перспектива смерти прекращает свободную игру ума, словно железный занавес отделяет будущее, которое одно питается надеждами и желаниями. Я чувствую щетину на своем небритом подбородке и мечтательно думаю о теплой ванной и горячем завтраке. Фарадж все еще без устали обыскивает островки осоки. Пальба ослабевает, и в некоторых частях озера уже устанавливается тишина. С тупой болью я думаю о Жюстине, которая где-то там, на другом берегу покрытой солнцем воды. Я не опасаюсь за ее безопасность, потому что оруженосцем она взяла моего верного слугу Хамида.
Мне сразу становится весело и легко на сердце, когда я кричу Фараджу, чтобы он прекратил свои поиски и пригнал обратно ялик. Он неохотно подчиняется, и мы в конце концов отправляемся назад, через озеро, по протокам и коридорам в тростнике.
«Восемь пар — мало», — говорит Фарадж, думая о набитых ягдташах профессионалов — Ралли и Каподистриа. «Для меня это очень хорошо, — говорю я. — Я — никудышный стрелок. Никогда так удачно не охотился». Мы вступаем в узкие протоки воды, которые ограничивают озеро, как миниатюрные каналы.
В конце, против света, я замечаю другой ялик, движущийся к нам; на нем вырисовывается знакомая фигура Нессима в старой шапке кротового меха с клапанами, завязанными на макушке. Я машу ему, но он не отвечает. Он отрешенно сидит на носу ялика, обхватив колени руками. «Нессим, — кричу я. — Как дела? У меня восемь пар, и одну я потерял». Лодки уже почти рядом, мы почти в устье последнего канала, ведущего к хижине. Нессим ждет, пока мы приблизимся на расстояние нескольких ярдов, и говорит со странной безмятежностью: «Ты слышал? Произошел несчастный случай. Каподистриа…», и внезапно сердце сжимается у меня в груди. «Каподистриа?» — заикаясь, произношу я. Нессим все еще сохраняет странный озорной безмятежный вид человека, отдыхающего после большого расхода энергии. «Он мертв», — говорит Нессим, и я слышу неожиданный гул заведенного гидроплана. Он кивает в сторону звука и добавляет таким же ровным голосом: «Его увозят в Александрию».
Тысячи приличествующих банальностей, тысячи общепринятых вопросов приходят мне на ум, но долгое время я не в силах вымолвить ни слова.
Остальные уже собрались на балконе, все заряжены беспокойством, все как будто стыдятся чего-то, напоминая группу беспечных школьников, когда дурацкая выходка одного из них заканчивается смертью другого. Шум гидроплана все еще прикрывает слышимость. В отдалении оживают крики и моторы автомобилей. Кучи утиных тушек, которые в нормальное время стали бы объектом самолюбивых обсуждений, лежат возле хижины анахроническим абсурдом. Выясняется, что смерть — относительная величина. Мы были готовы воспринять только определенный ее аспект, когда вступали с оружием в темное озеро. Смерть Каподистрии висит в стоячем воздухе как дурной запах, как плохая шутка.
За ним послали Ралли, который и нашел тело, лежащее лицом вниз в озерном мелководье, и черная повязка, прикрывавшая глаз, плавала рядом. Было очевидно, произошел несчастный случай. Носильщиком Каподистрии был человек средних лет, худой, как баклан; он сидит теперь на балконе, согнувшись над похлебкой из бобов. Он не может точно описать происшедшее. Он из Верхнего Египта, и на его лице застыло усталое полубезумное выражение отца пустыни.
Ралли очень нервничает и пьет виски большими глотками. Он в седьмой раз рассказывает, как все произошло, просто потому, что ему надо что-то говорить, чтобы успокоиться. Тело не могло долго пробыть в воде, но кожа все-таки проволгла. Когда они подняли его, чтобы отнести в самолет, выпала и разбилась вставная челюсть. Это напугало всех и, кажется, произвело сильное впечатление. Внезапно я чувствую, что от усталости валюсь с ног, и мои колени начинают дрожать. Я беру кружку кофе, скидываю ботинки и забираюсь на ближайшую койку. Ралли все еще говорит с оглушающей настойчивостью, свободной рукой разрубая воздух на выразительные куски. Остальные смотрят на него с отсутствующим и безжизненным любопытством, каждый погружен в свои собственные раздумья. Носильщик Каподистрии, мигая на солнце, продолжает шумно есть, как проголодавшееся животное. Вдруг в поле зрения появляется ялик с тремя полисменами, что довольно рискованно. Нессим наблюдает за их гримасами с невозмутимостью, слегка окрашенной чувством удовлетворения, как бы улыбаясь сам себе. Стук ботинок и прикладов по деревянным ступенькам, и они поднимаются, чтобы записать наши показания в свои блокноты. Они приносят с собой могильный запах подозрения, который нависает над всеми нами. Один из них осторожно надевает наручники на носильщика Каподистрии, прежде чем препроводить его в ялик. Слуга подставляет руки под железные манжеты с тупым непонимающим видом, какой можно наблюдать у старых обезьян, которых просят совершить какое-нибудь человеческое действие — из тех, что они выучили, но так и не осознали.
Около часу дня полиция завершает свою работу. Группы теперь вернутся в город, где их будут ждать новости о смерти Каподистрии. Но этим дело не ограничится.
Один за другим вразброд мы выбираемся на берег с нашим охотничьим снаряжением. Машины ждут нас, и начинается долгий базар с грузчиками и лодочниками, с которыми надо расплатиться. Ружья и ягдаши разбираются, и во всей этой суете я вижу своего слугу Хамида, который пробирается сквозь толпу, его добрые глаза морщатся от солнца. Я думаю, что он ищет меня, но нет: он подходит к Нессиму и передает ему маленький голубой конверт. Я хочу описать точнее. Нессим рассеянно берет его левой рукой, в то время как правой лезет в машину, чтобы положить патроны в коробку для перчаток. Он рассматривает надпись на конверте сперва небрежно, а потом еще раз — с возросшим вниманием. Потом, задержав взгляд на лице Хамида, он глубоко вздыхает и вскрывает конверт. В течение минуты он изучает полулист почтовой бумаги, а потом кладет письмо обратно в конверт. Он оглядывается вокруг с резко изменившимся лицом, как будто неожиданно ему стало плохо и он озирает место, где его застала врасплох слабость. Он прокладывает путь через толпу и, приложив голову к углу грязной стены, испускает короткий задыхающийся всхлип, как при удушьи. Потом он поворачивается обратно к машине, полностью взяв себя в руки, с сухими глазами, и продолжает паковаться. Короткий эпизод проходит полностью незамеченным остальными гостями.
Машины берут курс на город; поднимаются облака пыли, дикая банда лодочников кричит и машет руками, выражая свое отношение к нам своими вырезанными арбузными улыбками, усыпанными золотом и слоновой костью. Хамид открывает дверь машины и, как обезьяна, забирается внутрь. «Что случилось?» — спрашиваю я, и он, виновато протягивая ко мне свои маленькие руки, с видом, означающим «не корите приносящего дурные вести», говорит тихим утешающим голосом: «Хозяин, леди больше нет. Для вас дома приготовлено письмо».
Как будто целый город взорвался в моих ушах. Я медленно, бесцельно подхожу к квартире, — так, вероятно, выживши после землетрясения, люди бредут по родному городу, потрясенные тем, как изменились знакомые места — улица Пирона, улица Франции, Тербана Моск (буфет, пахнущий яблоками), улица Сиди-Аббу-Эль-Аббас (мороженое и кофе), Анфуши, Раз-Эль-Тин (фиговый мыс), Икинги Мариут (сбор диких цветов вместе, убеждение, что она не может полюбить меня), конная статуя Мухаммеда Али на площади… Смешной маленький бюст генерала Эрла, убитого в Судане в 1885-м… Вечер, переполненный ласточками… гробницы на Ком-Эль-Шугафа, темнота и жидкая грязь, оба испуганы темнотой… Сцена из «Нравов», где он пытается прочесть ей отрывок из книги, которую он пишет о ней. «Она сидит на плетеном стуле, положив руки на колени, как бы позируя для портрета, но с выражением растущего ужаса на лице. В конце концов мое терпение лопается, я бросаю рукопись в камин с криком: «Зачем она нужна, если ты ничего не понимаешь, эти страницы написаны сердцем, пронзенным заживо». Мысленным взором я вижу, как Нессим взлетает по громадной лестнице к ней в комнату, чтобы найти там смущенного Селима, рассматривающего пустые шкафы и туалетный столик, с которого все сметено ударом лапы пантеры.
В Александрийской гавани воют и вопят сирены. Гребные винты кораблей крушат и давят зеленую, покрытую нефтью, воду внутренней гавани. Праздно наклоняясь, без усилия дыша, как бы в ритме земной систолы и диастолы, яхты поднимают свои мачты к небу. Где-то в сердцевине опыта существует порядок и