высоко держит, к тому ж…
— То ты о чести говоришь, а я тебе об умалении их воли. Оно — разное. Честь они пущай блюдут, а вот воротить, что пожелают, не давай.
— Сам же сказывал, — изумился будущий великий князь и процитировал запомнившееся ему поучение: — Умаление прав твоих есть умаление власти и от того быть худу.
— А не будет умаления, — усмехнулся Федор Иванович. — Ты свое при себе оставляй, а боярское умаляй. Да чтоб им не обидно было, не к своим рукам прибирай, то, что ты у них отобрал, а иным раздавай.
— Кому иным? — не понял Иоанн.
— А хошь бы тем худородным, коим при батюшке твоем Василии Иоанновиче выше думных дворян было нипочем не взобраться. Я и сам, считай, лишь чудом в окольничие выкарабкался, да и то под старость. И не думай, что я о своих заботу выказываю, — строго произнес он. — Тут иное. Худородных поднять к себе и приблизить — они сторицей доброту да ласку вернут, а с боярами сколь ни давай, ан все одно недовольство выкажут. Ну, и с народишком тоже малость поделись. Я когда в селище у себя жил, да приглядываться начал, так токмо тогда и понял — ни к чему все эти бояре-кормленщики. Зачем они? Суд от твоего имени чинить? А если он неправый, то кого недобрым словом помянут?
— Их, — уверенно произнес ученик.
— Это само собой, — досадливо отмахнулся Карпов. — Но и тебя тоже, потому как ты их поставил. Пусть сам того не желая, не ведая, что они эдак твоей милостью попользуются, но поставил. А как узнать перед назначением, справный ли человек али нет? Да никак. Чужая душа — потемки.
— А кого же вместо них? — озадаченно спросил Иоанн.
— Куда проще повелеть, чтоб сам народец лучших из своих же избрал. Так-то оно понадежнее будет. Опять же, на ком вина, ежели они худых выберут? Да на них самих, и государь тут ни при чем, — развел руками окольничий. — Опять же и им самим страху больше. Те, кто их ставил, уже не в Москве, до коей далече. Они тут, рядышком. Потому и судить станут по совести да по чести.
Карпов даже про болезнь забыл — настолько увлекся, втолковывая ученику эти истины. Правда, положа руку на сердце, свою роль сыграла и его собственная обида. Как тут не горячиться, когда его в свое время именно из-за худородства не раз и не два отодвигали в сторону, предлагая волости «в кормление» совсем иным, у которых всех заслуг — знатность их отцов и дедов.
— Но и простецам воли тоже много не давай, — тут же строго заметил он. — Чтоб все без перехлеста было. А если и дашь, то чтобы воля эта опять же поначалу в судебниках прописана была. То бишь и они пред ними тоже должны с согнутой выей стоять. Опять же недовольный твоим судом завсегда может в записи эти заглянуть и успокоиться — не государь неправ, но закон. А на мертвую бумагу какой прок гневаться? Вот он сердцем и отойдет. Потому, ежели восхочешь, добавь или, там, измени, а лишь потом суди, но опять-таки по написанному, а не из головы. Тогда пред твоим судом люди шапку скинут, и всяк, кто из него выйдет, никогда не скажет — блажит великий князь.
— И в святых книгах то же заповедано, — не выдержав, встрял в разговор отец Артемий. — Соблюдение правосудия — радость для праведника и страх для делающих зло. То в книге притчей царя Соломона сказано, ибо был сей царь мудр и предрек: «Егда страна отступит от закона, тогда в ней много начальников, а при разумном и знающем муже она долговечна». И еще он же сказал, что царь правосудием утверждает землю.
— А кто отклоняет ухо свое от слушания закона, того и молитва — мерзость, — добавил Федор Иванович еще одно Соломоново изречение и довольно улыбнулся.
Улыбка была как поощрение самому себе, потому что память тоже начинала потихоньку подводить его, и теперь он вел с нею каждодневный неравный бой, стремясь извлечь из ее закромов то малое, что еще уцелело, чтобы передать этому пареньку, которому вскоре предстояло занять великокняжеский стол.
— А ежели мне самому ранее написанное не по душе придется? Сам же сказывал, что жизнь меняется и человек с нею. Вот и я по прошествии лет иначе мыслить стану не так, как поначалу.
— Вначале на бумаге измени, — строго произнес Карпов. — Без того, как бы тебе ни хотелось, обязан по старому вершить, чтоб все видели — пред законом и сам великий князь голову склонил в покорстве. То — пример для послушания всем прочим. А уж когда изменишь, тогда и твори по-новому. Да прежде, чем свое слово советчикам поведать, выслушивай каждого и начинай с малых, дабы величие больших не ослепило их, а льстецы не могли повторить слово в слово, что государь произнес. Вообще же льстецов бойся больше всего, ибо от них быть худу, и ничему иному. Наипаче же тех из них опасайся, кто не просто льстив, но и умен, кто твою мысль через себя протянет, да вытянет в соцветии своих словес. Выйдет, будто он вовсе не твое глаголит, а мыслит как ты. Потому задумки все в себе храни и токмо слушай поначалу, будто у тебя покамест вовсе своего нет — в чем убедят, так и поступишь. А то наслушаешься их восхвалений, будто ты непогрешим, яко римский папа.
— А он что — и впрямь непогрешим? — удивлялся Иоанн.
— Не перебивай. Что же до папы, то он лишь мнит о себе иное, глупцов наслушавшись. Но он — латинянин, — брезгливо произнес Федор Иванович. — Им дозволено в дурнях ходить. Ты ж — государь православный, а потому в сердце должен честь и совесть иметь, а в душе веру и справедливость. Да, о справедливости и суде праведном, — вспомнил он. — Допрежь слова своего разузнай поначалу все хорошенечко, и мысли токмо о главном — кто и что содеял, а уж опосля пытайся понять — для чего. Опять же — с умыслом али как.
— А как же иначе?
— Иначе? — усмехнулся Федор Иванович. — Так ведь оно по-всякому может быть. Вот тебе загадка. Взял один купец у другого десять рублей на год. А на следующее лето они у тебя на суде. Один кричит — отдал я ему, второй — не отдавал. Что делать станешь?
— А чтобы мой батюшка Василий Иоаннович повелел?
— Хитер, — протянул Карпов, и непонятно было — то ли осуждает, то ли одобряет решение ученика. — Батюшка твой, особливо ежели бы не в духе был — непременно на дыбу[121] повелел обоих отправить.
— Как-то оно негоже, — неуверенно протянул Иоанн. — Невинного пытать, оно…
— И к тому ж неведомо, кто крепче телом окажется, — подхватил Федор Иванович. — А ежели истинный виновник выдержит все три раза[122], а тот, кто прав — нет, да уже на первом разу закричит, что оболгал он, дескать. И что тогда?
— А что тогда? — озадаченно посмотрел Иоанн на учителя.
— А тогда тебе придется виноватого во всем удоволить, а невинного…
— Но это ж не по правде! — возмутился Иоанн.
— А пыткой правды и не дознаться. Ежели палач в своем деле понимает, то опрашиваемый, на дыбе зависнув, все что хошь поведает. Надо, так он поклянется, что не Иуда, а он на Христа напраслину возвел. Потому паки и паки — мысли. И не семь раз отмеряй, но семижды семь, ибо за каждым твоим словом судьбы людские скрыты. Ошибется пахарь в поле — сам голодать станет, купец проторгуется — сам по миру пойдет, а ты промашку допустишь — кто-то кровью утрется, а то и живота свово лишится.
— Так, может, тово, — робко предложил Иоанн. — Вовсе казнь отменить. Ежели у судьи промашка, так ведь невинного не воскресишь?
— А коли он живота кого лишил? — сурово спросил князь.
Иоанн молча пожал плечами:
— И в писании тако же проповедано: «Не убий».
— От дурень! — восхитился Федор Иванович, на что возившийся с приготовлением для Карпова лекарственного питья Артемий, не выдержав, неодобрительно кашлянул.
— Мне можно, — заявил князь, правильно поняв намек старца. — Потому как больной я и летами стар. Ты же, государь, внемли, что на одного прощенного невинного девяносто девять виноватых будет. Простишь их, и что? Так ведь они потом с десяток, али два таких же невиновных сызнова убьют. Выходит, ты за ради того, чтоб одного невинного уберечь, два десятка положишь? Это как?
— То не на мне грех будет, — попытался возразить Иоанн.
— Вона как! — возмутился Федор Иванович. — Стало быть, тебе главное — чистеньким остаться? Так