царева подать на прокорм. Дескать, людишек с ним много понаехало, потому монастырю раззор.
— Так ведь и вправду царя накормить надобно, — возразил Иоанн. — А вот что до прочих, то тут я и впрямь не подумал, — повинился он.
— Понятное дело, — сочувственно заметил мужик. — Делов поди много. Нешто тут все упомнишь.
— Так-то оно так, а все ж, как ни крути — моя вина, — не согласился Иоанн. — Ну да мы поправим. Прокорм — дело святое. Не помирать же мне и моим боярам с голоду. А я за это с келарем вместо тебя расплачусь.
Народ, почуяв сочувственное внимание государя, загомонил, зашевелился, словно встряхнувшись от спячки и поверив, что царь-батюшка с ними за один и непременно во всем разберется, да не по закону, которому на Руси издавна не доверяли, а по справедливости. Тут же послышались голоса остальных:
— А я-то как же?
— И мне бы, государь-батюшка, и мне бы тоже.
— Последнее со двора свезли. Ежели резу отдать — без семян останемся.
Более смелые, норовя «открыть глаза» государю, не останавливаясь на долгах, спешили изложить наболевшее:
— Приказчики монастырские поедом сожрали.
— Посельский старец[159] при помоле последний кусок изо рта вырвать норовит, да работами умучил.
— Недельщики[160] все соки выжали.
— Тиун ихний тока и ждет посула, а без него и пальцем не пошевелит.
— Ну-ка не все сразу, — властно прикрикнул слегка растерявшийся Иоанн. — Ишь, разгалделись.
Выждав, когда народ, испуганный зычным повелением государя, умолкнет, царь ткнул пальцем в седого как лунь старика, не сводившего взгляда с Иоанна. Глаза у деда были на удивление молодыми, совсем не поблекшими, невзирая на его совершенно седую бороду, и смотрели на царя почти задорно. Может, из-за них Иоанн его и выбрал:
— Вот ты, дедушко, не ведаю, как звать-величать, и говори за всех.
Выбор оказался удачен — не подвели глаза. Старик, назвавшийся Гашником, рассказывал обстоятельно, да и беды излагал не свои собственные, а общие, так что его никто не перебивал.
— И впрямь тяжко от них люду. Ежели бы они токмо свое брали, что установлено, — это одно. Нешто мы не понимаем — тем же доводчикам[161] за езд, за хоженое, за заворотное, за пожелезное, за узловое[162] и прочее платить надобно. Опять же и приказчикам с тиунами судное да межевое да явочное[163] завсегда отдаем, хошь оно и тяжко. Так и твои слуги с нас брали, когда мы за тобой, государь, были.
— За мной?! — перебил его удивленный Иоанн.
— За тобой, царь-батюшка, — мечтательно вздохнул старик. — Тому уж десять годков минуло, а то и поболе, а и поныне помнится, будто вчера. И тогда тоже всякое бывало, так что не скажу, что как у Христа за пазухой живали, но с нынешним все одно не сравнить. Погорячился ты, государь, с подарками своими. Не тех одарил. Ты уж прости за слово худое, ежели оно тебе не по ндраву придется, но уж больно наболело.
— Ну-ну, продолжай, — кивнул Иоанн.
— Они ж, монастырские, со всего стригут. Из дома в дом перешел на житье — готовь перехожее, хлеб али сено на торгу продал — давай им спозем со стожарным, сына отделил — плати деловое, оженил его — убрусный алтын подавай, дочку замуж выдал — выводную куницу выкладай. Куды ж тут деваться и куды бечь?! Разве что, — и Гашник хитро прищурился, — ты нас сызнова у них забрал бы. То куда как лепо бы было. Али так нельзя?
— Того обещать не буду, чтоб пустомелей не прослыть, — медленно произнес Иоанн. — А то насулю с три короба, а не возмогу. Но и так я всего этого не оставлю — уж будьте покойны. В том я вам мое слово даю. — Он многозначительно оглянулся на изрядно струхнувшего подкеларника. — А что до попреков, дедушко, так оно не ко мне, а к боярам моим разлюбезным. Ты сам-то взгляни на меня как следует, а теперь помысли — сколь лет мне было, когда я сей монастырь одаривал. Моими дланями, да не по моему хотению, а по дитячему неразумению творили некие.
— Сказывали, что на помин души матушки твоей сей вклад был, — подсказал старик и пообещал: — Тока ежели ты нас обратно к себе возьмешь, мы твою государыню так горячо поминать станем — куда там толстопузым. Они-то за плату — за деревеньки дареные возносят молитвы свои за нее, а мы б от души, да ежеден.
И тут же, словно по команде, народ вновь пришел в движение. Кто-то на всякий случай норовил бухнуться в ноги, а иные и вовсе лезли целовать царский сапог, ища милости. Иоанн повернулся к Адашеву, молча стоявшему позади.
— Ты ныне один тут из Казенного приказа, Олеша, так что сочти тут их, — сказал он негромко и, обращаясь к мужикам, твердо заверил: — Про резу ныне же обещаю и никого не обижу, а до остального — помыслю, яко вам подсобить.
— Хватит ли на всех-то? — усомнился какой-то мужик в заячьем треухе.
— Тебя как звать-величать, сердобольный? — усмехнулся Иоанн.
— Дак поп в церкви Ионой нарек, а так все больше Серпнем кличут. Уродился я в него[164], вот и… — пояснил он.
— Видишь, как славно, — заметил Иоанн. — И я тоже в него уродился.
— Да ну?! — несказанно удивился Серпень. — Это что ж выходит — я в один месяц с царем подгадал? Ну и дела. Теперь будет что обсказать в деревне. Жаль токмо, что никого из нашенских нет — один я. Не поверят, — сокрушенно вздохнул он. — Ей-ей не поверят!
— Пущай ко мне подойдут, — раздался басовитый женский голос. — Моя деревня близ твоего починка стоит, так что путь держать недалече.
— А и впрямь, Сычиха, — обрадовался мужик, поворачиваясь к высокой, всего самую малость пониже ростом, чем Иоанн, крепкой ядреной бабе.
Когда-то, возможно совсем недавно, она была миловидной, а может, даже красавицей, но ныне от всей ее красоты остался только яркий румянец на щеках, сочные вишневые губы и синь в глазах, наполненных какой-то неизбывной печалью. Да еще ее изрядно портила старенькая одежонка, пускай и чистая, но весьма ветхая.
— Как же это я про тебя забыл-то, — продолжал Иона и, обращаясь вновь к царю, заметил: — То ж суседка моя. Наша Застрельня от ее Смороды в восьми верстах. Ты, государь, ежели денег на всех не хватит, то хучь за нее отдай. Баба она справная, да и ломит за пятерых. Токмо счастьица господь ей не дал — мужика ее три года назад лесиной придавило. Вот с тех пор она и мается. Так-то цены ей нет, любой в жонки бы взял, да хвост дюже большой — ажно пять ртов и все мал мала меньше…
— Тяжко поди живешь-то? — посочувствовал царь.
— А не хуже прочих, — полыхнула она задорной синью глаз, которые, впрочем, будто угольки, почти сразу покрылись легкой пепельной пленкой грусти. — Любого спроси — никто худа про Настену не скажет. Да ты бы, государь, сам к нам заглянул, вот и поглядел бы на мое житье-бытье, — голос у Сычихи, как оказалось, был не басовитым, а просто простуженным и потому с хрипотцой.
«К народу, говоришь, Федор Иванович? — мысленно переспросил Иоанн у умершего наставника. — А не по твоей ли воле я ныне эту девицу узрел? Ну-ну. Не иначе как и это судьба…»
— А что ж ты думаешь — не заеду?
— Мыслю, что нет, — озорно заметила она. — Оно хушь и близко — отсель и пяти верст не будет, ан все равно не насмелишься. Скажешь, не по чину.
— Было бы у тебя имечко иное, может, и впрямь отговорку бы сыскал, — с простодушной улыбкой произнес Иоанн. — А теперь непременно поедем.
— Нешто так имечко мое тебе полюбилось? Али Сычих на Руси мало?
— Я про другое твое имечко реку. Царицу мою тако же величают, Анастасией Романовной, — пояснил Иоанн. — Потому и обещался тебе. Вот только келаря с бочонком дождемся, опробуем слегка медку монастырского, чтоб в дороге не зазябнуть, и в путь, — ему вдруг неожиданно стало как-то до