— Да ты бы не кручинился, государь, ведь молодой совсем, — ободрила Настена. — Ну какие твои лета — навоюешься ишшо, да всех ворогов своих осилишь. Не веришь? А хошь — поворожу? — неуверенно продолжила она.
— Ты что ж, ведьма, что ли? — испуганно спросил Адашев, перекрестился, а затем трижды осенил крестом хозяйку.
— Нешто ведьмы так живут? — усмехнулась Настена, широким жестом обводя скудное убранство своего жилища. — Да и образов святых у них тоже не бывает, а у меня эвон, — кивнула она на иконы.
— Тогда перекрестись, — потребовал Алексей Федорович.
Она неспешно подняла два перста ко лбу, несколько раз неторопливо перекрестилась и не без ехидства поинтересовалась:
— Трех разов довольно ли, боярин, али ишшо?
Тот молчал.
— Могу и крест из-под одежды выкутать, — добавила она. — Я и ворожу-то с молитвой на устах, да на добро. То не иначе меня господь наделил. Иной раз и сама не ведаю, что бормочу, ан глядь — дите-то поправилось, али там кобылка сызнова в силу вошла. Что далее будет — на то поглядеть силов-то поболе надо, но для тебя, государь, все, какие есть, отдам, ничего не пожалею. Так как?
— А что для этого надо? — осведомился Иоанн.
— Опомнись, царь-батюшка, — попытался остановить его Адашев. — С молитвой ли, без, ан все едино — грех великий. Тому, кто родился на свет божий, во тьму ходить негоже. Опять же в правилах святых отец сказано: «Аще кто к волхвам ходит ворожения для — епитимия сорок дней и по триста поклонов ежеден, а потом два лета о хлебе и воде, понеже оставил вышнего помощь и пошед к бесам, веруя в чары и бесам угрожая». Кто ворожит — себе воложит. Да и отец Сильвестр…
— А мы ему не скажем, — перебил Иоанн.
— А на исповеди?
— У меня отец Андрей добрый, — отмахнулся нетерпеливо царь. — Да и кто тебе про чары говорит? Ясно же хозяйка сказала — с молитвой на устах. Не иначе как и впрямь ей дано. Да и сюда господь, может, для того и направил меня, чтобы я сердцем успокоился.
— Возьми у черта рогожу, так отдашь вместе с кожей, — пробормотал Алексей Федорович и, видя решительный настрой царя, попытался зайти с другого бока, усовестив хозяйку: — Тебе-то не стыдно ли за благодеяние злом платить?! Али не ведаешь, что ворожба от беса идет?!
— Сказывала я и еще повторюсь — дар это божий, а не от лукавого, — строго ответила Настена. — Потому и предложила в уплату за дары великие самое дорогое. Нешто не ведаешь, что кто ворожит — свои годы не множит? Скорее уж напротив, убавляет их от себя.
— Икнул бес молоком, да отрыгнул чесноком, — язвительно возразил Адашев, видя, что и здесь толку не будет.
— Корова черна, да молоко бело, — не осталась в долгу Настена, задетая за живое и потому забывшая, кто перед нею стоит. — Чего не понимаешь, боярин, выкидывать не торопись — не тут, так там сгодится. И к бесовскому свои непонятки тоже причислять не спеши.
— Баба что бес — один у них вес, — махнул рукой Алексей Федорович. — Ты бы… — но договорить не дал Иоанн, бесцеремонно вмешавшись в их словесную перепалку, которая ему изрядно надоела.
До поры до времени он помалкивал, ибо первоначальная удаль, с которой он вызвался на эту ворожбу, понемногу стала сменяться неуверенностью. Но пойти на попятную означало выказать себя распоследним трусом в глазах Настены, смазав все то хорошее, что было. Потому он и колебался. Однако, как учил Федор Иванович, не должен советник решать за государя, ибо это не его дело. Раз государь решил, значит, быть посему. Но дабы не получилось так, что и самому захочется отменить принятое, надо как следует все взвесить, поскольку после оглашения решения вслух остается только его выполнять.
Напрашивался только один вывод: «Коль погорячился — выполняй, да вперед думай, а не торопись согласие давать».
— Что от меня-то нужно? — спросил он резко, продолжая немного злиться на самого себя.
— Да одно токмо — чтоб детишков моих укутали потеплее. Дело-то к ночи, а им, вместях с твоим боярином, на улице поджидать надобно. Не зазябли бы.
Иоанн молча расстегнул свою приволоку, кинул ее Адашеву и указал на детей. Тот все еще надеясь на то, что государь передумает, неторопливо стал укутывать младшего. Затем взял его на руки и пошел к двери, неотрывно и с упреком глядя на царя.
— Вот и валенки поновишь заодно, — улыбнулся царь Перваку. — Не боись — там и тебя, и Василису, и братьев мои люди закутают.
Оставшись один на один с Настеной, он нетерпеливо осведомился:
— Еще что от меня надобно?
— Волос один с головы и слюна твоя.
— А кровь? — полюбопытствовал он с улыбкой.
— Не шути так, государь! — сурово ответила она. — Кровь ведьмам потребна для колдовства недоброго. Никому ее не давай, как бы ни просили, иначе худое могут учинить над тобой. У меня ж ворожба, да светлая, от бога. Присядь-ка лучше на лавку да обожди малость, пока я изготовлюсь. Тока вот еще что… — замялась она.
— Что? — эхом откликнулся Иоанн.
— Солгала я самую чуточку — очень уж хотелось тебе за доброту с лаской отплатить, — созналась она.
— Солгала в чем? — насторожился Иоанн.
— Ежели полечить кого надобно — то тут я и впрямь молитву чту, — заторопилась она. — А вот ежели ворожба, то тут без нее надобно. Я и иконы завешиваю. Не забоишься?
— Куда плевать надо? — вместо ответа усмешливо спросил Иоанн.
— А вот чичас я, погоди немного, — засуетилась Настена.
Через пару минут все было готово, и бадейка, доверху наполненная колодезной водой, стояла перед Иоанном.
— А крест с груди тоже снимать? — поинтересовался он, с опаской поглядывая на ворожею, которая все больше и больше, прямо на глазах превращалась в настоящую ведьму.
Нет, у нее не появились во рту желтые искривленные клыки, и лицо с румяными щеками не начало покрываться желтизной и глубокими морщинами. Но чувствовалось в Настене уже нечто иное, не от мира сего, которое до поры до времени сидело где-то глубоко внутри, а вот сейчас, медленно, но непрерывно, словно из черного омута, вздымалось, стремясь выйти наружу.
— Он не серебряный? — строго спросила Настена.
— Золотой.
— Тогда пусть. Нагреется чуток, вот и все, — махнула она рукой.
— А был бы серебряный?
— Раскалился бы так, что всю кожу спалил. Стал бы ты клейменый. Да и с ворожбой ничего не вышло, — пояснила она.
— А ты, Нас… — начал было Иоанн и умолк — ее ладонь властно закрыла ему рот.
— Не серчай, государь. То я успеть должна была, чтобы ты меня по имени христианскому не назвал, иначе… — не договорив, она горько усмехнулась. — Теперь уразумел, почему меня люди Сычихой кличут? — И синие глаза ее, потемневшие до фиолета, влажно сверкнули в полутьме, а на дне их, в самой сердцевине зрачка, уже клубилась какая-то страшная и в то же время завораживающая, манящая к себе бездна.
— Уразумел ли? — не произнесла, скорее выдохнула она в лицо Иоанну, и неестественно расширенные зрачки ее глаз еще больше увеличились. Белков практически было уже не видно — только темно-фиолетовая синь-мгла, а в самой середине клубящаяся чернота.
— Уразумел, — выдавил царь. Непослушные губы его еле шевелились.
— Тогда молчи и зри, — жестко произнесла она и, сжав его голову, наклонила ее к самой воде, которая — странное дело — не стояла на месте, а понемногу вращалась.
«Посолонь»[177], — успел машинально отметить Иоанн, но почти тут же ему стало не до того.