— А копеечка у тебя есть ли?
— На что копеечка — я же тебе рубль дал? — недоумевая спросил царь.
Губы блаженного скривились в загадочной улыбке.
— Рубль я сберегу. Он тебе поболе моего занадобится. А меня копеечкой одари. Негоже холопам рубли иметь. Нам бы что помельче. Так оно на душе спокойнее.
— Возьми копеечку, — пожал плечами Иоанн, доставая из кошеля сразу две маленькие монетки и протягивая их Николке.
— А рубль я ей-ей возверну, — пообещал юродивый. — Вот помру и возверну, — загадочно блеснул он глазами и посоветовал: — Ты бы перед народом повинился поначалу. Глядишь, полегчает на душе. А уж далее сам гляди.
— А не разорвет он меня на части, народ-то? — невесело усмехнулся Иоанн.
— А ты не как Подменыш — как царь повинись. Чьи одежи напялил — за того и вину на себя бери. Полегчает, ей-ей, полегчает, — заверил Васятка. — Да на листочке беленьком сторожно пиши, чтоб помар не сотворить. Нонича у господа бумажка-то дорога. Гляди, чтоб переплачивать не пришлось. — И побежал со всех ног к паперти.
Совет был безумный, исходил от безумца, но… знал Васятка, кому его давать. Иоанн размышлял над ним весь следующий день и… принял его.
Спустя всего три дня из Никольских, Воскресенских, Фроловских, Неглименских, Троицких, Боровицких ворот Кремля вылетели в разные концы Руси гонцы с повелением, дабы все грады земли русской летом прислали в Москву выборных, приурочив сей сбор на пятнадцатый день июля. Дату выбрали не просто так, но с умыслом — в сей день православная церковь отмечала память святого и равноапостольного великого князя Владимира. Намек был очевиден — нынешний государь, подобно своему великому предшественнику, собирался всерьез переустраивать Русь.
В означенный день, сразу после обедни, близ Лобного места собралась многочисленная толпа. Иоанн повелел устроить сбор именно тут не столько потому, что было оно привычным для москвичей, но держа в уме Васятку — пусть видит, что государь исполняет его советы. Стояли в этой толпе тверичи и костромчи, ярославцы и рязанцы, дмитровчане и прончане, переяславцы и владимирцы, псковичи и суздальцы. Словом, отовсюду.
Государь вышел к ним не один. Помимо митрополита Макария, сопровождаемого двумя десятками из числа духовенства — настоятелями московских монастырей, протопопами и просто дюжими дьяконами, несшими огромные массивные кресты, — в его почетной свите на сей раз собралась чуть ли не вся боярская Дума. Были и ближние люди, которым Иоанн повелел держаться чуть позади прочих и наперед не лезть, ибо главное в сей жизни быть, а не казаться в первейших и нарочитых. Пусть уж бояре считают, что они остаются солью земли, пусть кичатся своим именитством, да древностью родов.
— Чем более им будем давать свою душу тешить, тем менее они нам палки в колеса вставлять учнут, — пояснил он еще два дня назад.
На Лобном месте тоже началось все не сразу. Поначалу отслужили молебен. Лишь после него Иоанн, чуточку робея, но громко и отчетливо обратился к митрополиту.
— Святой владыко! Знаю усердие твое ко благу и любовь к отечеству, будь же мне поборником в моих благих намерениях. Рано бог лишил меня отца и матери, а бояре именитые не радели обо мне, хотели быть самовластными, моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ — и никто не претил им. В жалком детстве своем я казался глухим и немым, не внимал стенанию бедных, и не было обличения в устах моих!
Произнес, покосился на поморщившегося князя Палецкого, стоявшего в боярской толпе на том же помосте, и сам понял — не то. И гладко, и складно, но не было какого-то глубинного такта, недоставало самого важного.
Смешавшись, он начал было продолжать, но со все сильнее возрастающим чувством досады понимал — не так и, главное — не о том. Выходило, будто он оправдывается, точно на судилище, где его винят во всевозможных грехах, и винят справедливо, а он тут лепечет какие-то жалкие словеса и наивно надеется, что эти детские отговорки ему помогут.
А потом вдруг понял — не разумом говорить надо, ибо ум взывает к уму и ни к чему больше. До душ людских он достучаться не силах — недоступно ему, ибо он холоден, и нет у него глубинного тепла. Так о каком тогда можно вести речь покаянии, примирении и всеобщем братстве, призыв к которым должен идти от сердца и только от него?
Он медленно и неторопливо поклонился на все четыре стороны, пусть невпопад, и поклоны эти совершенно не совмещались со смыслом речи, и продолжил, мысленно отметая все заготовленное, и говоря совсем иное — то, что уже просилось из сердца:
— Люди божии и нам дарованные богом! Молю вашу веру к богу и вашу любовь к нам…
Слова полились чуть ли не помимо его воли, будто говорил не он, а кто-то иной, гораздо умнее и гораздо мудрее, он с радостью и облегчением почувствовал — оно! Это было именно то, что нужно, то, что он хотел сказать, а может, и больше того.
О таком Иоанн и не помышлял.
Казалось, что не только люди, но и сама природа внимает его речи. Даже ветер, и тот утих, заслушавшись юного красавца царя. Что уж тут говорить о народе, который, затаив дыхание, вслушивался не в голос государя, но в душу его.
Мгновенно на площади воцарилась необычайная, особая тишина. В народе такую мудро принято называть мертвой или гробовой. То не зря, не оговорка. В эти мгновения на время замирает все тело, до того замирает, что человек — и сказано это не для красного словца — забывает даже дышать, но зато внимает его душа, которая воспаряет над телесным естеством, ликуя в своем кратком торжестве духа над плотью. И души внимали, жадно ловя каждое слово Иоанна, который, оказывается… нет, тут и слов не сыскать, кем оказался на деле недавний злобный насмешливый наездник, ради забавы топчущий простой московский люд и столь скорый на расправу даже со своим ближним окружением.
— Теперь нам ваших обид, разорений и прочих утиснений исправить нельзя, но молю вас, забудьте, чего уже нет и не будет! Могу только впредь спасать вас от притеснений и грабительств. Оставьте ненависть, вражду — соединимся все любовью христианской. Отныне я судия ваш и защитник. Обнимемся же по-братски все, кто здесь собрался, и ныне, в сей светлый день, приступим, очищенные от грехов и преисполнив души покаянием к трудам тяжким во благо святой Руси…
В тот же день Иоанн объявил о том, что повелевает создать Челобитный приказ, и произнес, обращаясь к Алексею Адашеву:
— Алексий! Ведаю, что ты не знатен и не богат, но добродетелен. Ставлю тебя на место высокое не по твоему желанию, но в помощь душе моей, которая стремится к таким людям, дабы утолить ее скорбь о несчастных, коих судьба мне вверена богом! Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, похитив честь, беззаконствуют. Да не обманут тебя и ложные слезы бедного, когда он в аависти клевещет на богатого! Все рачительно испытывай и доноси мне истину, страшася единственно суда божия.
И работа закипела.
…Дорогой ценой заплатили москвичи за этот краткий миг духовного единения. Как бы потом ни чудачествовал в своих злобных затеях государь — ныне ему уже отпустили его вины — и прошлые, и оудущие, выдав индульгенцию хоть на двадцать лег, хоть на пятьдесят, хоть на сто.
Иные плакали от умиления, иные после весь остаток дня бродили по улицам, а встречая соседей или просто знакомцев, так обнимались и целовались, словно пережили долгую разлуку. И пело что-то у каждого в ушах, доносившееся невесть откуда. Пело чарующе и сладко — ни грустно, ни весело, но будто молитва, исполняемая небесным хором.
Кто, не понимая, грубовато замечал, поглядывая на небо:
— Эвон как птицы ныне раскурлыкались.
Иные, посмышленее, помалкивали и только слушали, чтоб не расплескать и громким голосом, упаси боже, не потревожить чудную мелодию, доносившуюся до них. Мелодию собственной разбуженной души…
И бегал по улицам вприпрыжку юродивый Васятка, крича во весь голос:
— Любо, братцы! Ой, как любо!