коль пробудить его сумела. Ей и церковного покаяния довольно будет. Ну, там, попостится год-другой, молитвы почитает — и довольно с нее».
Иоанн между тем продолжал:
— Я так мыслю, что посмелее нам всем надо. Старина — не святость, чтоб ее и тронуть нельзя было. Иной медок с годами только духмянее делается — его ценить да беречь надобно. Иной же скисает. Так пошто его в бочках держать? Долой, да бочку омыть, да свежего туда, свежего, — и наставительно молвил: — Ты, Олеша, робеешь иной раз чрез меру, а не надо бы. Понимаю, чин у тебя не боярский. Но ты иное попомни — ты мне их всех дороже, потому и быть тебе в Думе.
— Негоже мне туда, государь, — откликнулся Адашев. — Кот и видит молоко, да рыло у него далеко, — грубовато пошутил он. — Ума палата, ан денежка щербата. Не по моему роду туда лезть.
— И в бурьяне красивые цветы встречаются, и простые люди мудрое слово могут поведать. Бог-то не на одежу смотрит — на душу. Вот и мы по божески поступать станем. А чин не беда. Сразу-то негоже тебя в бояре, но как приедем в Москву — быть тебе окольничим. И тебе, и… твоему отцу. Он ведь тоже у тебя головастый.
— Благодарствую, государь, — поблагодарил Алексей Федорович, радуясь не столько за себя, сколько за отца. Хотя, чего уж там таить, и самому лестно. — Вот токмо… что бояре скажут?
— Кто умен — поймет, да еще возрадуется, дуракам же хоть объясняй, хоть не объясняй — проку не будет. Да нам на них что — тьфу и всего делов. На иного с бороды поглядеть — чистый Аврам, а на деле взять — сосновый чурбан. Есть у нас круг ближний — вот им и вершить станем. А Дума опосля пусть попробует не приговорить. К тому же и там будет кому меня поддержать — да хошь бы и тебе, когда там воссядешь.
— А головы подымут да поперек слово скажут — вот хошь бы про меня? Оно ведь и впрямь худое у меня отчество[178], да и не сиживал никто из нашего рода в Думе, — осторожно заметил Адашев.
— Так что ж с того, — хмыкнул царь. — Все когда-нибудь впервой начинается. Мой прадед Василий Васильевич о Глинских ничего не ведал, кроме того, что они в Литве обретаются. Зато теперь оно о-го-го как звучит. А Мстиславских возьми, а Патрикеевых? Они, конечно, не глупее иных будут, так ведь и не больно-то умнее. А про Захарьиных-Юрьевых я и вовсе молчу. Те и вовсе не князья — бояре. Только что у них бог в кике[179] — и все. Мне же надобно, чтоб мои советчики разумом сверкали, вот как ты.
— Отслужу тебе, государь. За такие слова ей-ей отслужу — не раскаешься, — еле выдавил из себя — ком к горлу подкатил от радости — Алексей Федорович.
— Не мне отслужишь, но Руси, — поправил Иоанн и посоветовал: — А об этой бабе забудь вовсе, как и не было ее, тем паче о… Даже на исповеди молчи — я твой грех на себя беру.
— Я понял, государь, — кивнул Адашев.
«И в самом деле — чего это я на нее накинулся? Баба как баба. Может, и впрямь сам господь царя к ней направил. И так у нее жисть не задалась, да я еще с этим покаянием и епитимиями. Монахам только мигни, так они живо у нее хвост сыщут. А не найдут, так сами прилепят. Опять же и крест у нее на груди имеется, и образа в хате есть. Да и творит она все с молитвой на устах, и на добро. Нет уж, дудки», — твердо решил Алексей Федорович, но тут до него донесся голос Иоанна.
— А отцу твоему мыслю пока Тверской дворец[180] доверить, — размышлял вслух царь. — Это для начала, — тут же пояснил он. — А уж как управится с ним, так далее еще выше. И тебе пора уж приказ возглавить…
«И вообще — благослови ее господь», — додумал Адашев и, следуя царскому совету, выкинул Настену из головы.
Как вовсе не было.
Глава 17
С чистого листа
Москва встретила Иоанна не так, как он того боялся. Отчасти помогла и погода, которая в этом году не удалась. Бесконечная распутица, царившая почти всю зиму, разгоняла москвичей по домам, и народу — где бы ни проезжал Иоанн — было немного. Зато сам город был под стать недавнему настроению царя — южный ветер своим теплым влажным языком неуклонно слизывал к полудню ночной иней, обнажая землю, деревья, остроконечные крыши домов, купола бесчисленных церквей и соборов, навевая уныние и тоску.
Смешно сказать, но царя особо и не узнавали. Если бы он, как прежде, летел вскачь, давя без разбора всех, кто не успел увернуться, дико хохоча при этом, — тогда да, живо бы вспомнили. А так — движется неспешно небольшая, человек с десяток, группа всадников в неприметной одежде, продираясь сквозь грязь и хмурую дымку унылых утренних сумерек, и никому до них нет дела. У всех свои заботы, свои тревоги, свои неотложные дела.
Но ни слякоть, ни сырость никак не повлияли на решимость Иоанна все начать по-новому, с чистого листа, да не так, как ранее, а теперь уж по-настоящему, как должно не Подменышу, а царю. Более того, эта решимость еще больше окрепла после случайной встречи у Фроловских ворот близ старенькой деревянной церквушки святой Троицы, где наперерез государю метнулась маленькая сгорбленная фигурка, одетая в живописное рубище. Метнулась и замерла как вкопанная, встав перед конской мордой, не давая проходу.
— Ваня, Ванятка, — зашептал блаженный. — Постой, не торопись. Я сличить тебя хочу. — И пытливо уставился на Иоанна, не сводя с него безумных и в то же время исполненных какой-то нечеловеческой мудрости больших зеленых глаз.
И уже понимая и чувствуя, что тоже может сейчас наговорить лишнего, Иоанн успел сделать единственное, что возможно, немедленно повелев своей свите ехать вперед.
— Я останусь? — неуверенно предложил Адашев.
— Нет, — непреклонно заявил Иоанн. — Один с ним хочу побыть.
И только молил бога — пусть юродивый помолчит, пока остальные не отъедут подальше. Молил, и сбылось по его просьбе — молчал Васятка. Молчал и разглядывал.
— Ишь ты какой, — протянул он наконец еле слышно. — И впрямь на братца как две капли воды похож. Начал-то славно, да далее каково?
Жаль, не узрю я того, а хотца. — Он всхлипнул, и две слезинки покатились по заросшим редкими разноцветными пучками волос щекам. — А братца не убивай. Грех это, — вновь зашептал он, боязливо оглядываясь по сторонам. — Пока он жив — удача с тобой будет, — и погромче, более строго: — И к ворожеям более не ходи — не отмолишь. Один разок поглядел вперед, и будя с тебя. К тому же все едино — и главного ты не узрел, и не понял ничегошеньки. Не дано тебе это. А один разок твой я отмолю перед господом. То ладно. Дивно мне холопа на царевом столе зрить, ой, дивно, — и спросил ласково: — Сам-то не боишься?
— Боюсь, — честно отвечал Иоанн, решив ничего не скрывать.
— А ты не боись, Ваня, — посоветовал Васятка. — Чего уж теперь. Ранее бояться надо было, а ныне дела делай, — и зловеще предрек: — Будет у тебя еще времечко-то для боязни, тогда уж потерзаешься в думках. И братца, гляди, береги, — погрозил он пальцем. — Он у тебя тож не прост. Ты дождик питательный, а он гроза святая, гнев божий, кнут господень.
— За что Руси кнут-то?
— А чтоб о душе помнила, да не забывала за утехами телесными, — улыбнулся юродивый с какой-то непонятной горечью. — Потому душа — главное. Ну иди, что ли. — И отошел в сторону.
Конь Иоанна, понукаемый седоком, двинулся было вперед, но тут же остановился, захрапел, удерживаемый поводьями в сильных руках.
— Возьми рубль, Васятка, — кинул ему Подменыш тяжелую серебряную монету.
Тот ловко поймал ее и попросил: