вернулось. По щекам Кенета струились слезы, и он беспомощно хлопал чуть обгорелыми ресницами, глядя на собственные руки, до судорог стиснутые в кулаки.
Он опасался лавины, но эхо его крика не стронуло с места замерший в ожидании снежный поток. Уверившись окончательно, что снега лежат по-прежнему недвижно, Кенет встал и продолжил путь. Глаза у него все еще слезились, но вновь обретенное зрение радовало Кенета так, что и сказать невозможно. Он больше не пялился попусту вокруг: снежная слепота шутить не любит. Он смотрел только себе под ноги, на собственную тень, ярко-синюю на белом снегу. Может, и надо немного пооглядеться, но это потом... потом... не сейчас, потом... сейчас слишком страшно, слишком свежо еще воспоминание, слишком явственна темнота в его памяти. И все же он продолжал идти, брел, спотыкаясь на каждой колдобине, но продвигался вперед. Он боролся со своим страхом изо всех сил — и их не хватало, чтобы сообразить, а откуда же этот страх взялся. Не о страхе своем думал Кенет и не о его причинах, а о том, как преодолеть его и себя. Как сделать каждый следующий шаг. Набравши воздуха в легкие, шагнуть осторожно, потом утвердить стопу окончательно и выдохнуть сквозь стиснутые зубы с облегчением: еще шаг пройден. Шагнуть — и выдохнуть. Шаг — выдох, шаг — выдох. Шаг — выдох. Шаг. Выдох. Шаг. Выдох. Шаг... Выдох... Шаг... Кенет почти ненавидел Толая, уговорившего его отправиться в поход. А потом, постепенно, незаметно, исчезло всякое «почти». Кенет ненавидел Толая и радовался этой ненависти.
А вот это уже чересчур!
Именно ненависть — не страх! — и заставила Кенета опомниться. Со страхом он уже был знаком. Воин должен уметь не бояться — но должен уметь и бояться. Иначе он не воин, а покойник. Да и нет на земле человека, который на самом деле совсем уж ничего не боится: ни смерти, ни рабства, ни долгов, ни мышей, ни темноты... словом, чего-нибудь. И если ты не знаешь страха — значит ты не знаешь, как с ним справиться, когда перед тобой лицом к лицу встанет твой тот самый страх, главный, единственный. Аканэ очень хорошо обучил Кенета, когда и как нужно бояться. Способность страшиться была в натуре Кенета. А вот ненависть к человеку, от которого он видел одно только добро, да еще если она удовольствие доставляет, — о нет!
Кенет запрокинул голову и рассмеялся. Ненависть была ложью. Ложью был и страх, с самого начала пути вынуждавший его ошибаться раз за разом. Теперь с этим покончено. Это не его страх и не его ненависть. Это страх перед ним и ненависть к нему. Отчаянные попытки врага защититься. Прав был Толай — его боятся. Значит, он на верном пути. Значит, он сможет!
И Кенет бестрепетно зашагал вперед — откуда только силы взялись!
Больше ему ничто не мешало. Дорога оказалась легкой на удивление. Конечно, после подобных фокусов следует держать ухо востро: кто его знает, какие еще хитрые штучки у врага в запасе? Кенет и не собирался пренебрегать осторожностью, но страшно ему больше не было, и снег уже не слепил его.
Упиваясь своей вновь обретенной храбростью, Кенет едва не сбился с пути. Он чуть было не пошел по тропе. Но солнце, до сих пор сиявшее слева от него, сверкнуло ему прямо в глаза, и он невольно прикрыл их ладонью. Этой мгновенной остановки ему хватило, чтобы сообразить что к чему.
Тропа спускалась с горы, шла через небольшую долину и вновь поднималась вверх по косогору. Толай клялся-божился, что тропа с горы на гору проходит прямо. На самом же деле, как и во снах кузнеца, тропа загибала круто в сторону. Прямым ходом от одной горы до другой не более часа. Путь по тропе занимает не меньше четырех. И все горцы свято уверены, что путь по тропе — наикратчайший.
Кенет свернул с тропы и зашагал по нетронутому снегу. К тому самому месту, которое Толаю и во сне-то было видеть страшно. Которое даже и во сне никто другой увидеть не мог. Туда, где посреди снега лежал огромный черный камень, имеющий власть искажать сны.
Кенет ожидал увидеть нечто очень древнее, иссеченное ветрами, дождями и снегами. Но, приблизившись, он с удивлением обнаружил, что годы пощадили черный камень. Он выглядел так, словно земля только что выплюнула его из своего огненного нутра. Каждый его излом был острым и резким, не сточенным, не смягченным за минувшие тысячелетия. Он был чужд этому миру, этим горам. Хоть он и лежал на их земле, но не соприкасался с горами ничем и ни в чем — и горы не могли с ним соприкоснуться. Природа не тронула его.
Кенет глядел как завороженный. Чуждость черного камня потрясала его. Камень принадлежал какому-то совсем иному, не этому миру... и, будто в ответ на мимолетную мысль Кенета об этом другом мире, камень распахнулся, словно дверь. И мир, о котором Кенет едва успел подумать, предстал перед ним въяве...
...У отца, конечно, седины в волосах прибавилось, но он был жив. И мачеха ласково улыбалась Кенету, глядя, как весело играет со сводным братом малыш Бикки. И старый волшебник не отказал ему — наоборот, он был только рад принять его в ученики. Да и фехтуя с Аканэ, Кенет вовсе не выглядел несмышленым увальнем; Аканэ хвалил его то и дело. И многое, многое другое...
Он был прекрасен, этот мир сбывшихся желаний. Оставалось только войти и захлопнуть дверь за собой. И тогда то, что только видится, станет живым, теплым и настоящим. Отец останется жив... и вскоре подымет на руки своего внука: ведь в этом мире своенравная барышня Тама тоже обладает магической силой, и Кенету не придется выбирать. Он сможет позволить себе полюбить и жениться. И что главное — никакого Инсанны. И ведь для этого ничего делать не надо — просто войти. Не больно, не страшно, не мучительно. Так легко и просто — войти в мир, сияющий таким мягким ласковым разноцветьем, что пред ним меркнет синева небес и чистый нетронутый снег под выцветшим небом кажется грязно-серым, почти черным...
Сны Кенета были свободны — пока он пребывал вдали от камня. Но он подошел слишком близко и вдобавок не остерегся. Он спал наяву, с открытыми глазами. Спал — и не спал. Сон и явь смешались, он вновь видел их одновременно — и сон был неизмеримо прекраснее.
Завороженный сном, Кенет сделал шаг. Потом еще один. Потом его правая рука достала из-за пазухи фишку со знаком «камень» и метнула ее точно в цель.
Разум Кенета не мог бы устоять перед иллюзией. Но Аканэ никогда не полагался на один только разум, и Кенета полагаться не учил. Опытный боец, Аканэ отлично знал, что в бою тело зачастую поумнее головы будет, да и соображает оно быстрее. Выучка у Аканэ вновь спасла Кенету жизнь: когда его сознание уже проигрывало битву, хорошо тренированное тело не подвело. Оно сделало то, что было нужно. Кенет не сознавал, что за предмет он кидает и куда, но рука его не промахнулась.
Разноцветная ложь померкла. Кенета обдало такой лютой, обжигающей ненавистью, таким невыразимым предсмертным страхом, что у него в глазах потемнело. А когда зрение его вновь прояснилось, черного камня больше не было. Только проталина в снегу и горстка серого праха посреди проталины.
И тогда Кенет рухнул лицом в снег и заплакал — давясь слезами, зажимая рот ладонями, содрогаясь от рыданий. Долго, горько и безутешно.
Проснулся Инсанна в исключительно приятном расположении духа. И ни на мгновение ведь не пришло ему в голову, что радостью пробуждения от послеобеденного сна он обязан злейшему своему врагу.
Доведись Кенету уничтожить черный камень собственной силой, и Инсанна бы его непременно почуял. Но Кенет в обычном магическом смысле слова, строго говоря, не работал. Он не совершал ничего волшебного. Хоть и была игральная фишка брошена его рукой, из игры черный камень вывел вовсе не Кенет — само мироздание исторгло из себя чуждый предмет. Не своей волей Кенет размахнулся и бросил игральную фишку: воля слишком покорна разуму, а разуму Кенета в тот момент нельзя было доверить даже его собственную жизнь. Зато тело подчиняется естеству. Вот естество вселенское и двигало рукой Кенета, а тело его всего лишь исполняло веления. Черный камень рассыпался в прах, а сила его вернулась туда, откуда была явлена в мир. Туда, откуда черпал свою мощь Инсанна.
Инсанна впервые обрел силу очень давно — так давно, что привык к ее неизменному присутствию и уже считал ее своей. Слишком долго он ее черпал, заимствовал, впитывал, вбирал в себя, чтобы отделять себя от нее, изначально ему не присущей, хотя бы мысленно. Когда-то он как раз очень даже остро ощущал отдельность силы от себя, ее чуждость, несхожесть. Но как проглоченная пища, становясь частицей нашего тела, изменяется полностью, так же до неузнаваемости менялась и поглощенная сила. Войдя в Инсанну, она во мгновение ока становилась не той, что была. Только незаживающая рана на лбу напоминала о первом соприкосновении вполне еще приличного колдуна Инсанны с великой мощью. Так ведь рана невелика — ссадина, не больше. И не болит совсем. Давно уже не болит. С тех пор, как чужая сила без остатка пожрала