И он сошел с костра, пренебрежительно приказав жрецу:
– Бросьте эту падаль в реку!
Лишь для богатых горят высокие костры из сандалового дерева и драгоценного ливанского кедра, лишь для них произносятся божественные мантры. Для бедных нет не только костра, но даже простой молитвы. Шудра, тем более – бескастник, мэнг, тем более – пария недостоин слышать после смерти божественные слова из священной Книги откровений. Как не допускается пария ближе семи шагов к ступеням храма при жизни, так не допустится он и за гробом стать рядом с «дважды рожденными»!
Отвращение к своей участи, желание, исполнив приказ, очиститься как можно скорее – вот что видел Василий на лицах четырех воинов, сломя голову несущихся к реке с его носилками. Торопливо привязав к окоченелым ногам «падали» пук соломы – как знак предписанного, хотя и не свершившегося жертвоприношения Агни – и не тратя времени на то, чтобы наполнить рот, нос и уши недостойного сагиба- чужеземца илом, стражники схватили его за плечи, за ноги и, раскачав как можно сильнее, зашвырнули в воду; сами же, в чем были, тоже вбежали в священные струи Ганги, окунулись семь раз кряду для очищения от мертвого тела, выскочили на берег и, даже не отряхнувшись, ринулись в гору, спеша поскорее воротиться во дворец. Hадо ли говорить, что мерно колыхающееся в волнах тело они не удостоили даже прощальным взглядом?
Ну и что, коли труп еще не потонул. Куда он денется!
Да, Василий знал, что деваться ему некуда: только на дно. Чудо было еще, что он не отправился туда прямиком! Однако его просторные белые одеяния при резком ударе о воду вдруг надулись, подобно пузырям, и этот воздушный плот пока еще удерживал каменно-тяжелое тело на поверхности. Неведомо, правда, как скоро ткань пропитается водой и выпустит из себя воздух, чтобы облепить труп мягкими складками и увлечь на илистое дно, где Василию среди непрестанных, среди неутешных струй водяных предстоит прожить еще, пожалуй, не меньше суток (во всяком случае, это было самое малое время, которое действует транс в теле раджи-йога, по словам Нараяна), пока сила жизни не иссякнет и не остановится сердце… если до этого не разорвется от боли!
Всеми силами своей души Василий проклинал трагическую случайность, по которой погас факел магараджи. Eсли бы не это, огонь уже пожрал бы его тело, и бесконечная, мучительная пытка безнадежностью прекратилась бы. Да что! Он согласился бы мучиться стократ сильнее, когда б итогом этого могло сделаться спасение Вареньки. Но смириться со своей беспомощностью, каждый миг сознавая, что любовь всей его жизни находится в руках врага… в них и останется, – это было невыносимо!
Коршуны, вороны и другие хищные птицы черной тучей кружили над тростником, где что-то желтело. Наверное, они доклевывали останки какого-нибудь несчастного и скоро почуют новую, свежую добычу. Может быть, Василию придется испытать еще это… это унижение! И в памяти его вдруг возникло мирное сельское кладбище в Аверинцеве, где вместо резных, тяжелых мраморных гробниц, костров из сандала, сосны и кедра да грязной реки, последнего ложа нищих, стояли кресты, осененные плакучими березами. Летом заливались в их зеленой листве соловьи, осенью щедро сыпалось золото на скромные могилки, зимою укрывал их белый саван да вьюга пела унылые псалмы, ну а весною зацветали на сельском кладбище ландыши – и такая мирная, утешная воцарялась здесь красота, что смерть казалась вовсе не страшной, злой старухой, а доброй матерью, жаждущей заключить усталого дитятю в свои мирные объятия…
Там, глубоко в земле, издавна спали предки Василия. Лежал там стрелецкий сотник Михайла Аверинцев, пытавшийся образумить своих «ребятушек», кои вознамерились предаться самозваной царице Софье,[33] забыв честь, государеву присягу и воинский долг. «Ребятушки» закололи его копьями – закололи и жену его Варвару, бесстрашно назвавшую их зверями лютыми. Могила Варвары там же, рядом с последним обиталищем Михайлы. Рядышком лежат и Григорий Михайлович Аверинцев со своей Прасковьюшкой: он был в одном заговоре с Долгорукими[34] и вместе с дружком своим Иваном Алексеевичем взошел на плаху, где был четвертован; ну а Прасковьюшка не пережила известия о позорной казни обожаемого супруга. Лежал там дед Василия – тоже Василий Аверинцев, зверски убитый в арзамасской вотчине пугачевцами, по частям разрубленный пьяными от крови, своими же крестьянами, которым так не по сердцу пришлись барские проклятия, что они для начала вырвали у него язык, а потом, когда очи убиваемого стали жечь злодеев, выкололи ему и очи. Жена его, красота несказанная, Мелания, назначенная в добычу самому Илье Аристову, ближнему человеку Пугачева, была в ту пору заперта в каком-то сарае вместе с младшей сестрой и пятилетним сыном. У нее достало сил выломать прогнившую доску, чтобы дать девушке с ребенком бежать (на прощание была с сестрицы взята клятва, что дитя она воспитает как свое, родное), а потом, когда пришли за ней пугачевцы, Мелания набросилась на них со слегою, подобранной в углу, и успела проломить голову двоим, прежде чем третий снял ее выстрелом. Мужа и жену зарыли прямо в саду, и лишь через десяток годков сестра Мелании с племянником отыскали заброшенную могилку и перевезли дорогой прах на семейное кладбище. Тетушка Серафима, свято клятву, данную сестре, соблюдшая, всю жизнь посвятившая любимому племяннику и его семье, упокоилась там же – еще накануне войны с французом.
Каждый из Аверинцевых знал с малолетства: когда пробьет его последний час, он обретет покой среди родимых могилок. И теперь Василий всем существом своим взывал к дедам и прадедам, которые смотрели на него с небес, – взывал, молил их о несбыточном, невозможном… ибо не всякая ли мольба, обращенная к небесам, несбыточна и невозможна по сути своей и лишь по милости божьей обретает иные черты?
А между тем течение несло тело все дальше и дальше по широкой водной глади, окаймленной то густым кустарником с торчащими высокими бабулами, акациями, то зарослями тростника, то плоскими голыми берегами, на которых иногда появлялись животные, пришедшие на водопой. Иногда Василий видел пятнистых и чернобоких оленей, крупных нильга с их длинными, двухаршинными хвостами, которые покрыты толстыми, жесткими волосами, торчащими в обе стороны, так что хвост оленя напоминает огромное перо. Он видел стада гауров, индийских бизонов, которые опасливо выставляли из травы свои темные спины и крупные головы с рогами, похожими на лиру. Золотые в лучах заходящего солнца буйволы с золотыми же рогами смирным стадом текли к реке, и чудилось, будто в воды священной Ганги вливается еще одна – живая, сверкающая золотом – река.
Под одним из деревьев Василий увидел огромный буровато-серый камень. Вдруг этот камень зашевелился, и ясно стали видны хобот, бивни, розовые раковины ушей. То был большой слон, который схватил хоботом толстую ветвь и начал ее обламывать, а затем, собрав с нее листья в пучок, отправлял их в рот. Другой такой же «камень» оказался слонихой. Она залезла по брюхо в реку и поливала себя водой. Затем выбралась на берег и начала хоботом вырывать пучки сочной прибрежной травы. Перед тем как отправить такой пучок в рот, слониха тщательно полоскала траву в воде, чтобы смыть с корней землю…
Над рекою, над берегом сновало множество птиц, и везде, чуть ли не на каждом дереве, сидели аисты: белогрудые, чернокрылые, красноклювые. Совсем родные, совсем российские аисты! Может быть, они и впрямь прилетели в эту знойную даль из холодной России, где теперь зима и только метели поют свои песни?..
«Вернетесь – расскажете! – мысленно крикнул Василий. – Сядете на крышу нашего дома, защелкаете клювом, и матушка выйдет – может быть, услышит…»