рязанских храмов: Бориса и Глеба, служивших усыпальницей для княжеской фамилии, а также Успенский и Спасский. И вот, наконец, показались кресты с куполами, и взору плывущих открылась сама Рязань… лежащая в руинах.
Глава 17
Печальный сказ
Широко, необозримо,
Грозной тучею сплошной,
Дым за дымом, бездна дыма
Тяготеет над землей…
У города не было ни стен, ни башен, ни ворот. Вместо них – только головешки и обугленные бревна. Из-за этого вся Рязань сразу стала казаться беззащитной и какой-то осиротевшей.
Впрочем, ныне это громкое слово – вся Рязань – относилось разве что к трем высившимся в самой середине большой кучи золы, пепла и дымящихся углей храмам, которые только потому и уцелели, что были выстроены из камня. Пострадал лишь их цвет. Некогда выложенные белым известняком, сейчас они имели скорее пепельно-серый цвет, а с некоторых сторон и вовсе преобладали черные оттенки.
Все разом повскакивали со своих мест и смотрели во все глаза на огромное пепелище, образовавшееся на месте бывшей столицы Рязанского княжества. Смотрели долго и скорбно, пока наконец общую траурную тишину не прервал хриплый княжеский голос:
– Смотри, воевода, на порядок, тобой обещанный! Внимательнее гляди, не упусти ничего! Это и есть твой сплав молодости с опытом?!
Лицо Вячеслава, и без того бледное, побелело как мел. Он открыл было рот, но какой-то твердый комок, стоящий в горле, мешал произнести хоть слово. Да и не было у него таких слов, чтоб оправдаться перед Константином, равно как не было для этого ни малейшего желания.
Одно хорошо – Доброгнева цела и нашлась быстро. Управилась она с Минькой быстро, заверив, что с мальчишкой ничего страшного, что яда в парне почти нет сейчас, иначе он так спокойно бы не уснул. А сама рана тоже пустяшная. Стрела лишь мясо задела. Такое быстро заживает.
А уж спустя пару часов, когда Вячеслав вник поподробнее и увидел разрушенный город вблизи, во всех его страшных подробностях, то тут у него и вовсе дар речи пропал. Блуждая по дымящимся руинам, он даже на вопросы, с которыми к нему обращались дружинники и прочий люд, отвечал исключительно жестами, не в силах выдавить из пересохшего горла хоть какой-то звук.
Да что там слова, когда и дышать-то было неимоверно тяжко. Там в лодке ему, да и остальным, еще не думалось, что бедствие столь глобально – большую часть беды милосердно скрывал высокий, метров до шести-семи со стороны Оки, а с остальных и вовсе до десяти, земляной вал, хотя чудовищный смрад от быстро разлагающихся в теплыни бабьего лета мертвых тел горожан уже тогда говорил о многом.
Но едва путешественники кое-как причалили к полусгоревшей пристани и вошли в город, как вид страшных разрушений раскрылся перед ними в полной мере. И глядя на полностью выгоревшие Старые и Новые Пронские ворота, на жалкие останки Исадских ворот, на все это гигантское пепелище, Вячеслав в глубине души жалел только об одном – об отсутствии пистолета.
Свое личное оружие он недолюбливал, справедливо считая, что пистолет Макарова лишь пукалка, от которой в современном бою столько же пользы, как от разряженного сотового телефона, то есть одна видимость. В Чечню он его с собой никогда не брал, предпочитая старый добрый АК, впрочем, как и другие офицеры.
Был «Макаров» хорош только одним – из него было очень удобно стреляться. Так всегда говаривал один из его командиров-наставников полковник Налимов. Именно для этой цели ПМ и был нужен сейчас рязанскому воеводе. Утопиться, повеситься или зарезаться, пусть даже и боевым мечом, – все это звучало как-то не по-офицерски – сказывались условности, привитые в двадцатом веке. В конце концов он не японец, а славянин. Но если бы ему сейчас попал в руки пистолет, то Вячеслав не раздумывал бы ни секунды, ну разве что потратил некоторое время для поисков местечка поукромнее – ни к чему демонстрацию устраивать.
Виноват он, что и говорить, кругом виноват, и нет ему прощения. Все правильно, все по делу. Костя оставил город на его попечение, а он… Понадеялся на сопляка Константина да на престарелого Ратьшу? Что толку в боевой лихости первого?! Оказывается, здесь совершенно иные навыки нужны были. А что проку в опыте седого Батыри?!
Впрочем, как выяснилось уже в первый день их пребывания в сожженном дотла городе, Ратьшу виноватить в случившейся беде никоим образом было нельзя. Гонцы, посланные Вячеславом за ним, застали старого вояку уже в дубовом гробу в его маленьком деревянном тереме.
Болезнь точила его долго, но добила быстро. Потому он и уехал из Рязани, чувствуя приближение своего последнего часа. Как верный сторожевой пес, почуяв свою кончину, деликатно выбирает место поукромнее, дабы и смертью своей не омрачить чело любимого хозяина, так и старый воевода уехал в свою вотчину подальше от своего любимца. Сам Константин и предположить не мог, насколько близок конец Батыри, тем более что тот даже перед самым своим отъездом продолжал хорохориться изо всех сил, всем своим видом показывая, что он еще о-го-го.
Да и не подобало воеводе лежать как немощному старцу, из последних усилий цепляясь за неумолимо вытекающую из тела жизнь в бесполезной тщете продлить ее хотя бы на два-три денька. Пожил уж, хватит.
Гроб же с телом, сразу после прощания с покойным, пятеро таких же старых, как и он сам, дружинников бережно водрузили на здоровенную поленницу загодя приготовленных дров, в руки воеводе вложили его добрый испытанный меч, надели княжескую награду – шейную золотую гривну, и с четырех сторон четырьмя факелами запалили сухие поленья.
Запалили, невзирая на истошные крики не в меру ретивого священника. Так была исполнена последняя просьба седого воина. Те, с кем он последние месяцы делил кров, еду и часы досуга, вспоминая о давних битвах, перед кем он мог себе позволить похвалиться своим воспитанником – князем Константином, в пух и прах разгромившего под Коломной сводные дружины владимирских князей, не подвели.
– Не хочу рая, – сказал он на предсмертной исповеди священнику, выгоняя его прочь. – Скучно мне там будет. Ежели Перун сочтет достойным, в ирии моей душе быть.
– Одумайся, раб божий, – орал и брызгал в исступлении слюной священник, судорожно тряся перед умирающим своим тяжелым крестом. – Покайся, и Господь, может, и простит тебя.
– А меня не за что прощать, – строго ответствовал Ратьша. – Всю жизнь князю Володимеру верно служил. Последний его завет верой-правдой сполнил – сына его Константина вырастил, сберег. В бой ходил – спины ворогу николи не показывал, дружины вел – победы Перун дарил. И не раб я вовсе, а вольный человек.
– Ты червь земной! – визжал священник.
– Я воин земли Рязанской, – слышалось в ответ.
– Ты прах греховный! Ты хуже раба!
– Я сын Сварога, Перуна и Даждьбога, и все мы их потомки.
– Гореть тебе в геенне огненной! – неистовствовал поп, злорадно предрекая: – Жарить тебя будут черти на сковородке раскаленной, топить в смоле кипящей, стонать тебе от боли и вечных мук в преисподней.
– Ну и зверь же твой бог, – осуждающе мотнул головой Ратьша. – Нам, русичам, такой и даром не нужен. А что до чертей, – он задорно подмигнул своим верным рубакам, а заодно и священнику, – это мы еще поглядим, кто из нас осилит. Как бы я кого из них заместо себя на ту сковороду голым задом не посадил. Чай, меч-то со мной будет. А теперь иди, монах, прочь, скучно мне от твоих глупых речей. Уйди и не смерди здесь своим ладаном.
И взметнулась вольная душа одного из «Перунова братства» в небо, подхватила ее там красавица Магура[165], посланная своим суровым отцом, чтобы помочь найти дорогу в его вольные чертоги, где каждый день пируют самые-самые из русских богатырей.
А может, и правду говорил бесноватый священник. Может, и впрямь угодил Ратьша по первости прямиком в ад. Как знать. Одно точно могли бы с уверенностью сказать его старые сотоварищи из дружины