— Может быть, контора наша и не лучшая в Лондоне, — продолжал он, — но живем мы, ей-богу, недурно!
Он был в отличном настроении. На обратном пути, подсмеиваясь над своей наивностью, я пытался вспомнить, как Гетлиф при прощании смотрел на меня — простодушно или с присущим ему порою дерзким вызовом?
В ту лютую зиму 1929 года я был крайне недоволен ходом своих дел. Мне до боли хотелось, чтобы это состояние неопределенности скорее кончилось. Вспоминая об этом периоде моей жизни, я говорю себе, что не желал бы пережить его вновь. Однако и в ту пору на мою долю выпадали счастливые минуты. Я продолжал бывать в доме Марча, заводил знакомства в этом новом для меня кругу. Много лет спустя Чарльз Марч уверял меня, что я производил впечатление человека живого и всем интересующегося, — значит, даже он не замечал, насколько я устал от жизни и пал духом. Мне самому эта пора помнилась иначе: это была пора безнадежной любви к Шейле, бесконечных волнений, связанных с работой, когда я, терзаясь бедностью, не видел впереди просвета. Мое положение представлялось мне тем более безнадежным, что Чарльзу в декабре поручили вести первое серьезное дело. Это было самое обычное дело — гонорар за него составлял двадцать пять гиней, — но оно давало возможность Чарльзу блеснуть. Я ради такой возможности пошел бы на любое унижение, даже на воровство.
Чарльз работал в конторе своего родственника, который и позаботился о том, чтобы ему поручили это дело. Тут не было ничего особенного: так начинают все молодые люди из богатых семей! Но когда Чарльз сообщил мне эту новость, я чуть не сгорел от зависти — от самой обыкновенной, злобной зависти, какую бедняк питает к богачу, неудачник к удачнику, женщина, не имеющая успеха, к женщине, окруженной поклонниками. Я пытался порадоваться его счастью, но чувствовал одну лишь зависть.
Я презирал себя за это. Я знал, что такое ревность в любви, но эта зависть — чувство гораздо более унизительное. Ревность по крайней мере объясняется жаждой любви, страстью, а в зависти, которую я питал к Чарльзу, не было ничего, кроме противной сосущей боли. Я презирал себя за то, что поддался этому чувству. Но тем самым я презирал все человечество. Со временем — чем больше я узнавал людей, тем чаще — в мрачные минуты жизни я приходил к убеждению, что зависть — самый могучий двигатель, стимулирующий человеческую деятельность, — зависть да еще упорное стремление плоти к продолжению рода. Этим двум силам люди обязаны большей частью того, что ими создано.
Я решил превозмочь это низменное чувство и предложил Чарльзу свою помощь. Дело, которое ему поручили, было связано с нарушением условий контракта, а этот раздел правая прекрасно знал. Чарльз не отказался от помощи, и я проделал для него немалую работу. Он чувствовал себя неловко и явно терзался угрызениями совести. Однажды, когда мы вместе анализировали дело, он заметил:
— Я только сейчас начинаю понимать, что не так-то легко простить человеку, который обладает чудовищно несправедливым преимуществом перед тобой.
Дело слушалось в январе. Я сидел в зале Верховного суда рядом с отцом Чарльза и старался не пропустить ни слова. Судья, лишь недавно назначенный на эту должность, проявлял большую живость и остроту ума. Он одиноко восседал в обитом красным плюшем кресле на возвышении.
Мистер Марч и я провели в суде полтора дня; мы сидели у самой двери, чтобы не мозолить Чарльзу глаза. Звучный голос Чарльза гулко отдавался в узкой длинной комнате; его лицо под новым белоснежным париком казалось совсем узеньким. С самого начала было ясно, что процесс проигран. Тем не менее Чарльз, на мой взгляд, вел его превосходно. Он умело допросил эксперта, вызванного в качестве свидетеля, чем произвел на всех большое впечатление. В конце концов он все же проиграл дело; тем не менее судья сделал ему комплимент. Проигравшая сторона, заметил судья, может утешиться тем, что защиту ее интересов трудно было бы лучше осуществить.
Это была приятная похвала. Но адресовать ее следовало бы мне, снова с завистью подумал я. Чарльза окружили, стали поздравлять, предрекая блестящее будущее. Я тоже подошел, чтобы присоединить к общему хору голосов и свои поздравления. Я верил тому, что говорил, и даже радовался за Чарльза, но старался не заглядывать в глубину своей души.
Вернувшись в контору, я рассказал Гетлифу, чем кончился процесс. В ходе нашей беседы случайно выяснилось, что сводный брат Гетлифа, Фрэнсис, учился с Чарльзом в Кембридже и даже был его приятелем. Сам Гетлиф почти не знал Чарльза, но, питая весьма здравое уважение к сильным мира сего, убежденно заявил:
— Попомните мои слова, Элиот, наш молодой друг далеко пойдет!
— Разумеется, — подтвердил я.
— Учтите, что ему есть на кого опереться, — продолжал Гетлиф. — Ведь он племянник старика Филиппа Марча, не так ли? А опора в нашем деле очень важна, Элиот. Это отрицать не приходится! — Гетлиф открыто и пристально посмотрел на меня. — А вам не хотелось бы иметь такую опору, Элиот?
Я рассказал предельно точно — и не без умысла, — каким образом дело попало в руки Чарльза. Альберт Харт, у которого стажировался Чарльз, хоть и не слишком загружал его, все же постарался, чтобы Чарльзу поручили вести это дело.
— Я как раз думал, — заметил Гетлиф, тотчас переменив тон, — что и вам пора бы взяться за что-то самостоятельное. Хотите, Л.С.?
— А вы бы хотели на моем месте? Хотели бы?
— Так вот, сейчас меня прямо засыпали делами. Надо посмотреть, не найдется ли среди них такого, с которым вы могли бы справиться. Я бы не советовал вам начинать с крупного дела. Ведь если вы его провалите, в другой раз этот стряпчий уже не обратится к вам. — И, напустив на себя особенно озабоченный вид, Гетлиф скрипучим голосом добавил: — Ладно, я на днях постараюсь подыскать вам какое-нибудь небольшое дельце. Вся беда в том, что ведь я несу моральную ответственность перед клиентами. Хочешь не хочешь, а об этом тоже нельзя забывать! — Он ткнул в меня мундштуком трубки и вызывающе объявил: — Теперь вам ясна моя точка зрения, Элиот! Мне бы очень хотелось раздать все дела моим юным друзьям. Почему бы и нет? Что мне-проку от денег, если у меня нет времени пользоваться ими? Я бы хоть завтра перевалил на вас часть моей работы. Но ведь на мне лежит ответственность перед клиентами! От своей совести никуда не уйдешь!
В МОРОЗНЫЙ ВЕЧЕР
Вскоре после дебюта Чарльза температура упала ниже нуля и продержалась так несколько дней. Впервые с тех пор, как я переехал в Лондон, я не ходил в контору. Ничто не заставляло меня сидеть там. Целых два дня я провалялся дома, только вечером выбегал на мороз, чтобы купить чего-нибудь к ужину, а вернувшись, снова ложился на диван перед камином.
На дворе стоял февраль. В особенно студеный вечер ко мне явилась Шейла. Было девять часов. Поздоровавшись, она села на коврик у огня, а я продолжал лежать на диване.
Никому из нас не хотелось говорить. Тишину нарушал лишь звук совка, скребущего по углю, когда Шейла доставала его из ведерка.
— Не поднимайся! Я сама все сделаю, — сказала она и, став на колени, подбросила угля в камин. Затем она снова уставилась в огонь, полыхавший за решеткой. Темное, вишнево-красное пламя то и дело прорезали яркие вспышки газа, вырывавшиеся из необгоревшего угля.
В комнате царила тишина, и с улицы, скованной холодом, тоже не доносилось ни звука.
Я смотрел на Шейлу. Она сидела на коврике выпрямившись, подогнув под себя ноги. В профиль лицо ее казалось мягче, чем анфас. Линия щеки была округлой и нежной, в уголке рта играла улыбка.
Огонь в камине разгорелся, бросая розоватый отсвет на лицо Шейлы. Она взяла кочергу, просунула ее сквозь прутья решетки и стала наблюдать, как в угле вокруг накалившейся кочерги образуется ямка.
— Как странно, — произнесла она.
Ямка ширилась, ярко светясь и создавая иллюзию солнечного диска.
— Ах, как красиво! — воскликнула Шейла.
Теперь она сидела совсем прямо. Я не сводил глаз с ее округлой груди и ничего, кроме этого, не