Шеврикуке, подозревая в нем следопыта и умеющего разведывать обо всем расторопнее прочих, тотчас же подступали с расспросами, иногда и совершенно глупыми, взволнованные и любопытствующие. Он был унижен удалением с посиделок в музыкальной школе, а и тогда подбирались к нему многие в надежде добыть от него хоть намеки о грядущих в Останкине событиях. Сейчас он в выходе разбредавшихся будто бы и не присутствовал. Происходящее разумно, объяснил себе Шеврикука. Он разбух и раздулся. Возомнил о себе, а ничего не стоил. И никому не было дела до него. Всем было дело до самих себя. До своих беспокойств и страхов. И тут движение действительных членов приостановил ухарь-наглец Продольный, явившийся невесть откуда. Расставив ноги, стоял он, шумный, развеселый, в бузотерском состоянии духа, будто ему, оценив удалое разрешение неотложных дел, поднесли жбан с бальзамной настойкой мухоморов. И будто бы одарили за боевые деяния - с плеч Продольного по камуфляжным пятнам спускались пулеметные ленты с патронами, не иначе как Продольный брал Перекоп и сбрасывал в черно-синее море Врангеля. - Ба! - заорал Продольный. - Плетутся! Стадо униженных и оскорбленных! Мелко дрожащих! И с ними дядька Шеврикука! Всесильный и крутой Шеврикука! Всесильный следопыт Шеврикука! И Продольный захохотал. - Кыш, Шеврикука! - снова заорал он. - Кыш!
58
Уяснив, что Куропятова нет дома, Шеврикука поднялся в жилище бакалейщика. В квартире Уткиных и тем более в их малахитовой вазе Шеврикука чаще проводил минуты, а то и часы отдохновений и удовольствий, нынче же для дремот и приятственных созерцаний причин не было. У Куропятова Шеврикука угрюмо уселся в кресло, какое хозяин предоставлял для скептического собеседника Фруктова в часы их философствований и наслаждений ликером 'Амаретто'. Он и есть Фруктов, решил Шеврикука. Он и есть тень Фруктова. Он и есть тень. Он, Шеврикука, стал теперь тенью и на посиделках, и в Останкине. 'Желанием честей размучен...' - вспомнилось Шеврикуке. Желанием чести размучен! В экие высоты занесло его, Шеврикуку, в экие гордыни или бездны переживаний! Слова, возобновленные его памятью, пришли в голову Гавриле Романовичу, опечаленному кончиной князя Мещерского. Гаврилу Романовича Шеврикука чрезвычайно почитал. Но какое он-то имел отношение, какое, хотя бы и легчайшее, хотя бы травинкой касательство к чувствам Гаврилы Романовича? Было сказано стихотворцем: 'Не столько я благополучен; Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум'. Отчего вспомнились теперь ему, Шеврикуке, эти слова? Шум славы он не слышит. Не слышал. И впредь не расположен слышать. Когда-то, может быть, и желал услышать шум славы, по дурости, и был наказан. И главное, сам, кажется, ощутил никчемность барабанного шума славы. И тщеславие - в холодных размышлениях - ему смешно и противу его натуры. Желанием честей размучен... Над Пэрстом-Капсулой, объявившим томление всей сути и будто бы занемогшим от этого, иронизировал, а сам размучен желанием честей? Да, размучен. Выходит так. Можно все называть иначе. Но память явила слова Державина... Слово 'честь' нынче малоупотребительное. Но даже когда Шеврикука думал о собственном непонимании случая с Продольным, в голове имел выражения 'неприлично' и 'некрасиво'. Свои выкрики обозвал неприличными и некрасивыми. А приличия и красота для Шеврикуки были понятия главнодержащие. Что уж говорить о чести... А он суетился. Отродья - порождение людского суемудрия. И он сейчас суемудр. Нет, глупо, плохо, он именно Просто обидчиво-суетлив. Он досадовал. Он обиделся. Может, и прежде из-за своего суемудрия он и путешествовал на Башню к Отродьям. Теперь из-за чего он досадовал и обиделся? Опять же из-за своей дурости. Он возомнил о себе. А его не оценили. То есть оценили по его свойствам и состояниям. 'Богат, как в Ильин день' Феденяпина - скоморошичий ответ на опрокинутые в публику слухи. Гликерия не давала о себе знать более недели. Ну и что? Кыш, Гликерия! Кыш, Шеврикука! Без Гликерии существовать ему было скучно. Вот что! Хороша она ему или противна, важности не имеет. Без нее ему скучно. И беспокойно. Она сама вызвалась явиться к нему с объявлением, нужны ли ей его, Шеврикуки, услуги и вспоможения, в ближайшие дни. Они прошли. Желанием честей размучен... Не честей. Почестей. Почестей, имел в виду Гаврила Романович. Славы и почестей Шеврикука сейчас не желал. Но - честь... О чести Шеврикука думал. О чести вообще и о чести собственной. Всегда, даже и когда в суете он забывал о ней думать, натура его, не обращаясь к словам, имела в виду честь. Слова 'некрасиво' и 'неприлично', по его уложениям, частностями или окраской сущностного входили в его понятие чести. Выкрики в Большой Утробе были нехороши. Но в случае с Продольным и кукловодами были решительно нарушены приличия. Ни о какой чести здесь речи не шло. Но была или есть нужда соотносить свою честь с явленным неприличием? Нужда есть, решил Шеврикука. Но в Большой Утробе публичное, видимое проявление своего понимания приличий оказалось малоосмысленным и ничего не изменившим. Стало быть, сиди, помалкивай, а действия, какие желаешь произвести, производи. Но не впустую. После этого постановления в мыслях его случился некий поворот. Теперь ему стало казаться, что его обиды и досады были отчасти справедливы. За кого все же его держат? Конечно, его ущемило бы и возведение его в ранг товарища дозорного. Тогда он, может быть, еще пуще шумел бы и возмущался. Если бы его произвели в дозорные, он бы не удивился и, скорее всего, как бы нехотя с поручением согласился. Но его явно не принимали во внимание как полезную и обороноспособную личность. И это при обстоятельствах, когда в Останкине все, даже и последние сушеные крючки из домовых, слышали о новых значениях Шеврикуки. Но вдруг именно из-за 'Возложения' Петра Арсенье-вича, из-за сил, якобы ему приданных, его и упрятывают в тень? Или укрывают, будто в засаде. Как полк Боброка. Вот уж глупость! Главное - в тени и в засаде! Им просто-напросто пренебрегают. Или ему не доверяют. К чему могут иметь основания. Он словно бы забыл разговор при лучинах с Увещевателем в Обиталище Чинов. Он словно бы забыл про общения с Бордюром. Он словно бы запамятовал о Темном Угле И Недреманных Оках. Он словно бы... Ни о чем он не забыл. И забывать не может. И теперь (не в горячности посиделок, а во фруктовском кресле в жилище бакалейщика Куропятова) держал собственные жизненные обстоятельства в своих разумениях. И все же роптал. Доверяют они ему или не доверяют и кем признают в бумагах, в умах, в компьютерных учетах - не суть важно. Но видимые проявления их отношений к нему казались сейчас Шеврикуке существенными. Взгодными или невзгодными. Он им сейчас не нужен. Он не ощущает их потребности в нем. Или он нужен им - одинокий в действиях. 'Вы одинокий наездник', - услышано было, и не так давно, Шеврикукой от провозгласившего себя Бордюром. Шеврикука напомнил Бордюру, что наездниками домовым по уставам их сословных соответствий быть не дано. Поправляя себя, Бордюр назвал Шеврикуку одиноким охотником. Но и охотником Шеврикука считаться не пожелал. Никакая охота его в ту пору не неволила. И в прилегающие дни он как будто бы не был расположен к охоте. Но теперь его влекло к действиям. Неизвестно к каким, но влекло. И действовать он полагал сам по себе. Если бы пошло на поправку энергетическое состояние подселенца Пэрста-Капсулы, Шеврикука позволил бы себе привлечь полуфабриката и специалиста по катавасиям к исполнению частных поручений. И достаточно. Коли он, Шеврикука, никому не нужен в Останкине и тем более в Китай-городе, мест, где сыскалось бы поприще для затей и предприятий, в Москве и окрестных выселках было предостаточно. Хлопоты и надежды, связанные с Пузырем, совершенно перестали интересовать Шеврикуку. Но прежде надо было выяснить, отчего не давала о себе знать Гликерия. В сомнениях Шеврикука был недолго и с воздушными поклонами вызвал на свидание Дуняшу- Невзору. Дуняша-Невзора вполне могла не знать, что ее госпожа и повелительница, барышня-крестьянка, посещающая уроки корейского языка (пусанский диалект) и верховой езды, пятном-регистратором неродившихся привидений проникала в Землескреб ради разговора с ним, Шеврикукой. Встреча Шеврикуки и Дуняши с передачей ей покровского бинокля, добытого Пэрстом-Капсулой для Гликерии без ее якобы ведома, вышла летуче-прохладной, и теперь Шеврикука не был уверен в том, что Дуняша мгновенно отзовется на его воздушные поклоны. Она и не отозвалась. 'Не отзовется вовсе, - посчитал Шеврикука, - сам ее разыщу'. И поднялся в получердачье с намерением посетить прихворавшего. Пэрст-Капсула лежал на раскладушке. Шеврикука сразу же понял, что он не первый, кто наносил визит больному товарищу. На тумбочке, поставленной рядом с раскладушкой, в стеклянной банке из-под соленых маслят голубели цветы цикория. За раскладушкой же к углу получердачья приткнулся платяной шкаф из тех, что увозят в огородные бунгало или выносят к мусорным ящикам. Возможно, в шкафу содержались теперь бурки, столь любезные Пэрсту, его ковбойские сапожки, пятнистые штаны, куртка и фетровая шляпа от Буффало Джонса. А может, Пэрст обзавелся и новыми украшениями гардероба. Ковровая дорожка, приглашавшая посетителя приблизиться к раскладушке, отчасти удивила Шеврикуку. Одеяло укрывало полуфабриката верблюжье и не имело прорех. Щеки его были выбриты. Все это возбуждало надежды Шеврикуки на то, что белье у Пэрста-Капсулы чистое и не из армейских употреблений. Но Пэрст-Капсула дремал. Если не находился в забытьи. Шеврикука исследовал запахи получердачья, среди них, несомненно, ощущались ароматы женские или те, что могли сопровождать женщину, но, смешиваясь с ними, присутствовали здесь запахи неведомых Шеврикуке назначений и природы, и он не имел права судить определенно: какие
