– Ишь! Свой! Морячок! – сказала коренастая.
– Не чужой, ясно! – стараясь быть побойчее, ответил Володя.
– И вроде бы даже красивенький!
Коренастая полоснула по Володиному лицу светлым, горячим взглядом, усмехнулась и проговорила нараспев:
– Девочки-и! К нам мальчишечка пришел! Пожалел нашу долю временно вдовью. Управишься, морячок? Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие!
Заливаясь вечным своим дурацким румянцем, Устименко забормотал что-то в том смысле, что он не расположен к шуткам, но бабы, внезапно развеселившись, скопом пошли на него, крича, что обеспечат ему трехразовое питание, что зацелуют его до смерти, что он должен быть настоящим патриотом, иначе они его здесь же защекочут и выкинут в воду треске на съедение…
Подхихикивая, Володя попятился, зацепился ногой за тумбу, покатился по доскам и не успел даже втянуть голову в плечи, когда это произошло. Очнулся он оглушенный, наверное, не скоро. Попытался подняться, но не смог. Полежал еще, потрогал себя (цел ли) не своими руками – руками хирурга. Пожалуй, цел. Увидел облака – дневные ли, утренние, вечерние – он не знал. Увидел борт «Либерти» – огромный, серый, до самого неба. И опять небо с бегущими облаками, бледно-голубое небо Заполярья.
Только потом он увидел их. Они все были мертвы. Да их и не было вообще. Было лицо. Потом рука. Отдельно в платочке горбушка хлеба – завтрак. Часть голени – белая, отдельная. Еще что-то в ватнике – кровавое, невыносимое…
Даже он не выдержал. Шагах в двадцати от этой могилы его вывернуло наизнанку. И еще раз, и еще! А когда он вновь ослабел и привалился плечом к каким-то шпалам – услышал стоны.
Эту женщину швырнуло, и она умирала здесь – возле крана. Он попытался что-то сделать грязными, липкими, непослушными руками. И тогда сообразил Про «Либерти» – огромное судно, где есть все – и врачи, и лазарет, и инструменты, и носилки…
Качаясь, неверными ногами он пошел вдоль борта по причалу. Но трапа не было. Не сошел же он с ума – там, на площадке трапа, матрос пускал зайчиков и кок в колпаке орал оттуда: «Мадемуазель, мадемуазель!» И трап висел – огромный, прочный, до самого причала.
– Эй, на пароходе! – крикнул он.
Потом сообразил, что им там, наверное, не слышно, вспомнил, что у него есть коровинский пистолет, и выстрелил. Расстреляв всю обойму, Володя прислушался: нет, ничего, никакого ответа.
Задрал голову и ничего не увидел.
Ничего – кроме огромного, до неба, серого борта.
Они убрали трап – вот и все, чтобы не было хлопот, чтобы к ним никто не лез и чтобы та бомба, которая была сброшена на них, а попала в русских женщин, не мешала их привычному распорядку.
Тяжело дыша, охрипнув, с пистолетом в руке он вернулся к этой последней – умирающей. Она была уже мертва, и никакие американские лазареты ей бы теперь не помогли.
А над портом опять выли сирены, возвещая начало нового налета.
Медленно, ссутулившись, вышагивая с трудом, он отправился искать «Пушкин».
И вдруг показался себе таким крошечным, таким ничтожным, таким ерундовым – дурак с идеей, что человек человеку – брат. Они убрали трап эти братья, – вот что они сделали!
О КРОВОТОЧАЩЕМ СЕРДЦЕ
– Мой дорогой доктор! – сказал капитан Амираджиби, когда Володя вошел к нему в салон. – Мой спаситель!
Потом внимательно присмотрелся и удивился:
– У вас довольно-таки паршивый вид. Может быть, ванну?
Устименко кивнул.
Амираджиби сидел за маленьким письменным столиком – раскладывал пасьянс. Карты он клал со щелканьем, словно это была азартная игра. За Володиной спиной с веселым журчаньем наливалась белая душистая ванна стюардесса тетя Поля насыпала туда желтого хвойного порошку.
– Попали под бомбочки? – спросил капитан.
– Немного, – не слыша сам себя, ответил Устименко.
– Вы примете ванну, а потом мы выпьем бренди, у меня есть еще бутылка.
– Ладно.
– И поедим. Я еще не обедал.
– А сколько времени? – спросил Володя. – У меня остановились часы…
И, как бы в доказательство, он показал окровавленную руку с часами на запястье.
– Э, доктор, – сказал Амираджиби, – кажется, вам надо дать бренди сейчас… Петроковский не возразит, он гостеприимный.
Капитан все еще смотрел на Володину руку.
– Это не моя кровь, – запинаясь произнес Устименко, – я не ранен.
Он никак не мог вспомнить, зачем пришел сюда, на «Пушкин». Ведь была же у него какая-то цель, когда он собирался. Наверное, он хотел что-то спросить, но что?