Он засмеялся, потом надолго задумался и неожиданно очень серьезно сказал:
– Необыкновенно глупо то, что я не увижу, как это все кончится. Может быть, это и самомнение, которым вы меня так часто попрекаете, но все-таки…
– Что – все-таки?
– Я бы здорово пригодился после войны, когда они там, в Лондоне, и в Вашингтоне, и в Париже, топнут ногой и прикажут: «Теперь довольно валять дурака, довольно всяких маки, Сопротивления, партизан и комплиментов русским. Теперь есть законное правительство!» Вот тут-то мы бы и пригодились. Но нас очень мало останется, к сожалению, док, а те, кто останется, вздохнут и поплетутся старой дорогой…
Потом добавил:
– У меня есть друзья во Франции. Уже сейчас они жалуются на то, что их партизанскую войну с нацистами
К полуночи Невиллу стало опять скверно. Он скверно слышал, плохо понимал. Мысли его путались, синеватая бледность заливала лицо, тонкую шею.
– Ах, доктор, если бы этот необратимый процесс протекал повеселее, сказал он с тяжелым вздохом. – Неужели ваша наука не научилась переправлять нашего брата на тот берег покомфортабельнее?
И стал говорить про автомобили – про «даймлер», «ягуар» и «бентли».
Володя мыл руки, когда Миленушкин спросил у него одними губами:
– Как?
– Ужасно! – так же, только губами ответил Устименко и вдруг почувствовал, что подбородок у него неудержимо дрожит.
– Выйдите, – заикаясь, попросил Миленушкин. – Выйдите, вам нельзя сейчас тут быть. Выйдите, а я управлюсь, товарищ майор…
И, задыхаясь, Володя вышел.
Упершись лбом в аварийный плот возле лазарета, ухватившись рукой за полукружие «эрликона», он произнес как заклинание:
– Я не могу, чтобы ты умирал! Слышишь?
Но никто его, конечно, не слышал. И никто ему, разумеется, не ответил.
– Я не могу, чтобы ты умирал! – сквозь зубы, не дыша, выдавил Устименко. – Ты не смеешь умирать! Ты только рождаешься! Ты только еще будешь, мальчик! Ты еще мальчик, ты дитя, но твой день наступает, ты будешь! Ты не смеешь умирать! Я не хочу, чтобы ты умирал!
Негромко и четко содрогалась в огромном чреве парохода машина, винт гнал судно вперед, свистел соленый, злой ветер, посверкивали на холодном солнце бегучие волны, стучали в костяшки спасенные и уже успевшие переругаться между собой бронзоволицые, татуированные, пьяноватые «сервайверс», а тут рядом, за переборкой белого лазарета, на койке под номером 2 умирал мальчик. У всех, несмотря на войну и опасности, все было впереди, а у него впереди оставалось совсем немного времени. Совсем пустяки, уж это-то Володя знал. Так же как знал, что помочь ничем нельзя.
Умывшись у пожарного палубного рукава, обтерев лицо полою халата, он пошел в лазарет. Невилл еще дремал в полузабытьи, и Володя, не замечая изумленного взгляда Миленушкина, налил себе в мензурку виски и выпил залпом. Потом сел на койку номер 1, подперев лицо ладонями, и сказал судовому фельдшеру, что тот может быть свободным.
– Я пойду в кают-компанию, – ответил Миленушкин. – Займусь там…
– Идите, занимайтесь!
– В случае чего…
– Я сам знаю, что мне делать в случае чего…
Миленушкин испуганно ушел.
Опять где-то слева стали сбрасывать глубинные бомбы. Невилл застонал и попытался приподняться.
– Ничего, – строго сказал Володя. – Лежите!
– Мне здорово паршиво, док, – пожаловался летчик. – Точно крыса грызет меня где-то изнутри. И все ноет, и все плывет. Дайте мне воды!
Попив из поильника, он полежал молча, потом быстро и повелительно произнес:
– Я хочу на воздух. Мне душно здесь, док. Сейчас утро или вечер?
– Сейчас ночь, Лью. И там холодно и ветрено.
– Наплевать, док!
– Я бы вам не советовал.
– Это может повредить моему здоровью? Вряд ли! Мне бы хотелось, чтобы нам сварили кофе, док, у меня там целая банка, пусть сварят все. Ведь никто же не спит, это последняя ночь на походе, верно?
– Верно! – с трудом сказал Устименко.
– Последняя! И я хочу провести ее с людьми.
– Но я же здесь?
– Вас одного для этой ночи мало. Мне очень хочется, чтобы пришел капитан, ему полезно выпить чашку