– Вера! – тихо удивился Устименко.
– Люся, пиши! – приказала та, что поговорливее.
Люся, с полным ртом, что-то стала писать. Устименко поднялся, пошел в другую комнату, в спаленку, включил радио. Из Москвы играли скрипки, играли фронтам и тылам, играли Родиону Мефодиевичу Степанову и Володе, играли Елисбару Амираджиби и Варваре, играли катерникам – Мише и Грише, играли танкистам и летчикам, десантникам и подводникам, играли всем, кто дожил до сегодняшнего вечера…
Володя лег, закрыл глаза.
«А дожил ли я, – скрипнув зубами, спросил Устименко. – Дожил ли? Или сдался?»
За дверью весело смеялись девочки-журналистки, потом до него донесся голос Веры:
– В общем, это же трогательно, эти мыши в театре. Характер, ничего не попишешь!
«О господи!» – с тоской подумал Устименко и усилил звук в репродукторе, чтобы не слышать, о чем они там говорят.
А ночью он спросил у Веры:
– Что за дурацкая история с этим очерком, объясни мне, пожалуйста!
– Сначала поцелуй меня! Я не могу целыми днями без тебя…
Щелкнул выключатель, загорелся ночник в виде розовой почему-то совы. Вера лежала, прижавшись щекой к его плечу. Он слышал ее дыхание, слышал посвист вьюги за окном жарко натопленной комнатки, слышал, как бьется сердце женщины, которая стала его женой.
– Поцелуй меня сейчас же! – ровным голосом велела она. – И не капризничай, как барышня.
– Это ты затеяла очерк в газете?
– Глупый мальчишка, – с коротким смешком ответила она. – Что же в этом дурного? Они там все о тебе говорят как о боге, и говорят, между прочим, не тебе, а мне. Я и сказала: ваши слова, дорогие друзья, моему подполковнику на шею не повесить. Напишите о нем в газету. И снесла им вырезку из нашей флотской газеты про твой подвиг.
– Но подвига не было!
– Был! – с таким же смешком сказала Вера. – Был, дурачок! Ты не помнишь, а если бы и помнил – скрыл бы! Я полюбила крупного человека, личность, я тебе это давно все-все подробно, моему глупенькому, объяснила, и тебя в средненькие не отпущу, хоть там и потише и даже поуютнее…
Она приподняла голову, взглянула в его глаза и стала трясти его плечи своими белыми руками. Ее тяжелая коса, темная, глянцевитая, змеею скользнула ему на горло, ее губы улыбались в розовом свете идиотского ночника-совы, а он с тяжелой тоской вглядывался в ее такое красивое, такое молодое лицо и думал о том, что, женившись, вдруг стал во внутренней своей жизни куда более одиноким, чем раньше, даже в самые трудные свои дни.
– Ты что? – перестав улыбаться, тихо и тревожно спросила Вера.
Коса ее сползла с его шеи, он испытал странное чувство облегчения и с горечью и завистью вспомнил вдруг «припотевшую» челку, о которой рассказывал Саранцев.
– Ты рассердился? – стараясь понять его и, как всегда, понимая только наполовину, спрашивала Вера. – Тебе неприятно с газетой, да? Ты, наверное, убежден, что они плохо напишут, исказят факты, правда? Но я присмотрю, Володечка, они мне покажут готовый очерк, и я прокорректирую, я же знаю тебя и твой вкус. Все будет очень скромно. Мне бы только хотелось, чтобы ты понял: отказываться нельзя. Во-первых, жалко девочек, они такие энтузиастки, они так дружат со своей работой. Во-вторых, и для тебя эта статья имеет некоторое значение…
«Сейчас начнет объяснять, что жизнь есть жизнь», – с неприязнью подумал Устименко и тотчас же устыдился и своего раздражения, и того, что сам не хочет понять ее добрые чувства к нему, и одиночества с ней, с единственной женщиной, которая искренне любит его, верит ему и, конечно, хочет для него счастья.
– Знаешь, – неожиданно для себя самого, но очень ласково и примирительно попросил он, – знаешь, Веруня, пожалуйста, никогда не надо в нашей жизни ничего организовывать. Не надо этой деловитости, энергии, напора. То, что должно быть, то будет непременно…
– Само будет? – зацеловывая его висок мелкими поцелуями, спросила она весело. – Само по себе, да, Володя? Ты ничего не станешь предпринимать, я ничего не буду организовывать, кто же за нас подумает? Кому мы нужны? Я что-то не разберу, мальчик мой не от мира сего. Нет, уж ты меня не сбивай. Ничего не стоит жена, если она не может быть настоящей помощницей своему мужу. Ты ведь тихоня, Володька! Ты, конечно, талантище и величина, но немножко, чуть-чуть размазня, миленький мой. Тебе дрожжи нужны, а я и есть такие именно дрожжи. Ты только доверься мне, пойми, какую силищу тебе бог дал в жены, и мы с тобой горы своротим. Ну? Что глядишь? Нехороша я тебе?
Так они и уснули в эту ночь – тесно прижавшись друг к другу и совсем разные, совсем отдельные люди. Но то, что издревле называется странными словами «таинство брака», произошло давно, а теперь у них был семейный дом, куда заходили знакомые, он называл ее «жена», она – «муж», и хоть не венчал их священник, хоть не держали над ними шафера венцы, хоть не обменивались они кольцами – таинство свершилось, и надолго, может быть навечно, должны были они блюсти почему-то какие-то общие семейные интересы. А какие?
Впрочем, и само таинство не заставило себя, как говорится, долго ждать.
Как-то в госпитале суровый Анатолий Акинфиевич со свойственной ему прямотой заметил, словно бы между прочим, но довольно резко:
– А вам не кажется, подполковник, что отношения ваши с Верой Николаевной следовало бы упрочить установленным в государстве порядком? Она вам, естественно, по своей деликатности, не разъясняет некоторых тонкостей, но одно дело – отбыть с действующего флота в глубокий тыл к инвалиду-мужу, а другое…
– Ясно! – сказал Володя.