ошибки, как увезли, допустим, молодого Огурцова и как он, разумеется, ничего не выболтает…
Постников вдруг зло улыбнулся:
– Написать-то напишут и печатать про это станут, только подлинного, что называется широкого успеха такая литература, я предполагаю, не получит. И не виню я читателя за желание «отдохнуть», почитывая, – сам таков. Устанешь, трудясь, ну и перелистываешь потом что-нибудь такое, где туберкулезная, но чистая душой Джесси у волн морских любила могучего, но кроткого сердцем и трудолюбивого Джона. Зачем же себя чтением «утруждать». Так и вижу, Федор Владимирович, как полеживает девица на тахте или даже на козетке, – он почему-то с необыкновенной ненавистью выговорил слово «козетка», – как полеживает да карамельки посасывает – есть ведь такие читатели, которые пирожное кушают в процессе чтения, – кушает, читает и вдруг капризным эдаким голоском: «Мама (или Юра, или Нонна), это просто немыслимо про такое читать, невозможно!» Понимаете? Ей на козетке тяжело будет читать…
– И что же? – все еще поигрывая своей ампулой, с любопытством спросил Ганичев. – Дальше как вы все это предполагаете?
– А дальше ничего, все хорошо, отлично даже. Дальше они отправятся на оперетту под названием «Тихо качайтесь, качели», где канкан, падекатр и куплеты. И там они скажут: «Вот здесь мы действительно отдыхаем». А какой-нибудь новый Адольф будет готовиться к новой войне, и именно он и станет главным проповедником всего легкого, не отяжеляющего мозги и ни для кого не обременительного. Недаром, кстати, сам фюрер поклонник именно легчайших жанров, и недаром человечество так истерически развлекалось и отвлекалось все предвоенные годы…
– Я, между прочим, тоже легкие жанры люблю и почитаю, – сказал Ганичев, – а когда жилы тянут – не выношу. Так что тут вы, Иван Дмитриевич, сильно преувеличиваете. Но разумеется, хорошо, чтобы человечество с его легкомыслием извлекло бы из сей басни мораль. Между прочим, сколько времени?
– Одиннадцать! – после паузы ответил Постников.
– Однако! – словно куда-то опаздывая, произнес Ганичев. – Ну ладно, Иван Дмитриевич, вы идите, я один управлюсь. Моей вдове, сделайте одолжение, передайте…
– Не смогу, – поднимаясь, сказал Постников. – Да и не надо, право, ничего…
Крепко сжав зубы, он протянул Ганичеву руку. Тот, переложив ампулу из правой в левую, ответил на пожатие без всякого значения, спокойно, только улыбка у него сделалась неверная, дрожащая.
– И знаете еще что? – спросил он вдруг. – Знаете? Я когда-то утверждал, что презрение есть ненависть в состоянии покоя. Какое отвратительное заблуждение, вообще, состояние покоя, не правда ли?
– Этот самый Устименко косматый всегда орал: «…и вечный бой, покой нам только снится», – с легкой и печальной улыбкой произнес Постников. Помните?
– Что-то помню… – ответил Ганичев.
И, помахав Постникову, который был уже в дверях, он сказал, словно пароль:
– Значит, «и вечный бой»?
– Прощайте! – сказал Постников.
– Прощайте, Иван Дмитриевич…
Постников вышел, расправил дрожащими пальцами кончики усов, остановил няньку и строго сказал ей, чтобы профессора Ганичева не беспокоить, он наконец уснул. Потом спустился вниз, запер заиндевелую парадную дверь на крюк и на засов и, не велев дежурной никому без него открывать, вернулся к буржуйке, где его больные коротали тоскливый вечер. Ему уступили низенькую табуреточку, и мальчик Женя Ладыжников с саркомой плеча, веснушчатый, с носом пуговицей – мальчик, за жизнь которого он столько времени безнадежно бился и который через час станет трупом, вдруг шепотом спросил:
– Иван Дмитриевич, а про наших ничего не слышно?
– Про наших? Про каких про наших? – привычно боясь провокации, ответил Постников. И вдруг понял, что сейчас, в эти минуты, ни ему, ни им ничего более не страшно.
– А, про наших? Про Красную Армию? Как же не слышно, – раскуривая свою погасшую козью ножку от уголька, ответил Постников. – Многое про нее слышно, очень многое, несмотря на самые строжайшие приказы нам, чтобы мы не смели слышать. О Москву они зубы обломали! И с молниеносной войной, следовательно, не вышло, это первый для них тяжелейший крах, потому что они привыкли к тому, чтобы выходило, понятно вам? И многие города наши уже освобождены. Несомненно готовится высшим командованием удар. Танковые армии готовятся, и многие уже совсем даже готовы. Воздушные армады вскорости ударят по германским войскам. Здесь им тоже не сладко. Сегодня бургомистр Жовтяк убит…
– Как убит, кем? – воскликнул Женя Ладыжников.
– Известно кем, народными мстителями! – круто ответил чей-то сердитый бас.
– Вот именно, мстителями, – кивнул Постников. – Нет у них и не будет покоя – у фашистов. В Сибири, на Урале, еще в целом ряде краев и областей, глубоко, конечно, засекреченных, комплектуются огромные воздушно-десантные армии под командованием заслуженных, талантливых начальников. Эти армии обрушат удар невиданной и неслыханной силы на Германию, на ее тылы, на ее воинские коммуникации, на самую ставку Гитлера…
Он говорил и говорил замученным, истерзанным, голодным и холодным людям, и из палат уже тащились к нему на костылях, кого-то привезли на каталке, кого-то принесли на стуле, все, хоть в самой малой мере ходячие, собрались вокруг своего седого, всегда такого молчаливого доктора и слушали, украдкой утирая слезы, а он лгал им вдохновенно и прекрасно, и чудилось им всем – великий день победы совсем близко, вот он, завтра, послезавтра, рядом…
– Вот так, – вдруг заключил доктор. – Теперь вы все поняли?
…Осторожно ступая, словно и в самом деле боясь потревожить сон Ганичева, он подошел к кровати и взял пальцами его запястье, потом закрыл Федору Владимировичу глаза, поправил сползшее с одеяла тряпье, а погодя скинул это тряпье в угол: ведь теперь покойнику было все равно – холодно или тепло. В коридоре возле буржуйки еще о чем-то переговаривались, по старой привычке он грозно сказал: «Это что за безобразие? Спать, немедленно спать» – и, поглядывая на часы, спустился в вестибюль. Было без нескольких секунд двенадцать, и он уже слышал гудение моторов подошедших к институту автофургонов. Велев принести себе сюда кипятку, Постников под этим предлогом угнал дежурную и, когда застучали в
