летчика текло, как из губки. И Левин теперь, после того как оттащил летчика от трапа, тоже сделался весь мокрый, а сверху опять закричали: 'Принимайте!', и он принял кого-то маленького, который страшно ругался и из которого отовсюду текла не вода, а кровь. И палуба теперь сделалась розовой. Но маленький лежать не хотел, все вскакивал и кричал, мешая Левину принимать третьего и четвертого.
Между тем самолет подбросило еще раз, и Александр Маркович понял, что это поблизости происходят взрывы, – сражение продолжалось, треск пушек и пулеметов не смолкал ни на мгновение, и тише стало, только когда задраили люк и опять заревели моторы, то есть стало даже не тише, а иначе.
Самолет вновь поднялся, и стрелок опять завертел свой пулемет, и в этот раз не только завертел, а и пострелял немного, но Левин этого не заметил, то есть заметил, но не обратил на это никакого внимания, потому что самолет перестал быть для него самолетом, а сделался госпиталем. И как только летящая огромная машина сделалась госпиталем, Левин сразу же забыл обо всем, что не относилось к раненым. И совершенно тем же голосом, что в операционной, он накричал на Леднева, который пытался снять с маленького летчика штанину, не разрезая ее; сам схватил ножницы и разрезал и, сердито шевеля губами, долго искал умывальник, позабыв, что его здесь нет.
Потом он наложил маленькому жгут и принялся останавливать кровотечение, крича в это же время Ледневу, что большому летчику надо дать коньяку – пусть выпьет полстакана – и немедленно раздеть его догола, а тому, который сидел на палубе возле койки, надо скорее все тело обложить грелками. Военфельдшер ничего не успевал, задерганный подполковником – у него, в конце концов, было всего только две руки, – но ему стал помогать один из спасенных – тот самый, которому дали коньяку, главстаршина с черными усами, по фамилии Полещук. Он был совершенно голый, все время посмеивался и никак не мог окончательно прийти в себя, но помогал хорошо и толково – все прибрал в отсеке, а когда машина уже находилась на подходах к базе, Полещук даже приоделся в пижаму со шнурами, которая отыскалась в самолете, и попросил еще немного выпить, потому что, по его словам, с того света не каждый день возвращаешься на базу, и такое событие, как это, надобно 'культурно отметить'.
Спасенных приняли в катер. На пирсе их ждала уже серая «санитарка» и разгуливал Баркан, а машина опять пошла к месту сражения с новым заданием. Леднев убирал в отсеке, как в операционной после операции, а Левин жадно курил – выкурил две самокрутки и попил горячего крепкого чая из термоса.
В этот раз они искали долго, низко ходили над водою, а над ними патрулировали два истребителя, которых прислал командующий. Море плескалось внизу совсем серое, злое, с мелкими белыми барашками, и видимость сделалась плохой, а потом и истребители ушли – у них кончилось горючее, – а Бобров все ходил и ходил над заданными квадратами, все искал и искал, щуря уставшие, слезящиеся глаза, и наконец нашел.
– Порядок! – сказал он сам себе и положил машину в вираж.
Крошечная шлюпка пронеслась под плоскостями самолета, и люди в ней дико закричали и выстрелили из ракетницы. Зеленая ракета, описав дугу и рассыпавшись, исчезла сзади.
– Порядок! – повторил Бобров и выровнял машину, чтобы идти на посадку.
Шлюпка пронеслась близко и вновь исчезла.
Внезапно и резко стемнело. Крупные, мягкие хлопья снега стали облеплять плексиглас перед Бобровым. Брызги воды тотчас же смыли снег. Машина села.
– Принимайте, товарищ подполковник! – опять закричал военфельдшер, и Левин принял своими длинными руками растерянно улыбающегося летчика. Потом он принял еще двоих. Один трясся и стонал. Ему Левин впрыснул морфию, двум другим дал чаю с коньяком и вернулся к первому. Между тем Бобров не взлетел, машина шла по воде, словно катер.
Через несколько минут, гудя как шмель, прилетел разведчик и выпустил красную ракету. Бобров развернул машину и опять поехал по воде.
– Шли бы скорее на базу, – сказал Леднев, – вон заряды начались, снегопад будет.
– Когда Бобров за штурвалом, – сказал Левин, – это лучше, чем в Ташкенте. Полное спокойствие. Дайте-ка сюда зонд и не болтайте лишнего.
Штурман закричал.
– Не кричите, дорогой дружок, – сказал Левин, – у вас осколок торчит почти снаружи. Вы проживете сто пятьдесят лет, и каждый день со стыдом будете вспоминать этот ваш крик.
Стрелок вновь отдраил верхний люк и спустился к воде по наружному трапу. Крупные хлопья снега сразу залепили ему лицо. Некрутая, но сильная волна с мягким шелестом шла по борту самолета. Механик сверху пробежал к хвосту, балансируя сбросил трос, закричал стрелку:
– Вира помалу! Степан! Вира-а!
Леднев высунулся из люка по пояс наружу и вдруг сообщил вниз шепотом, точно тайну:
– Немца из воды вынули, честное слово, не верите? Ну, фрица, фрица!
Первых его слов никто не расслышал, но все, кроме раненого, подняли головы кверху. Военфельдшер вылез наружу. Прошло еще несколько мгновений, и сверху полилась вода. Потом показались ноги, с которых лились струйки воды. Потом немец с тонким лицом молча вытянулся перед Левиным.
На немце была раздувшаяся капка, желтый, почерневший от воды шлем и пистолет, висевший только на шнуре ниже колена. Механик обрезал шнур перочинным ножом и положил пистолет себе за пазуху. Моторы уже выли, забирая высокую ноту, как всегда перед взлетом.
– Sind Sie verwundet?[1] – спросил Александр Маркович очень громко.
Летчик что-то пробурчал.
– Wie fuhlen Sie sich? – еще громче произнес Левин. – Verstehen Sie mich? Ich frage, wie Sie sich fuhlen? Sind Sie nicht verwundet?[2]
Летчик все смотрел на Левина. 'Может быть, этот человек – душевнобольной, – подумал Александр Маркович, – может быть, психическая травма?'
И он протянул руку, чтобы посчитать пульс, но немец отпрянул и сказал, что не желает никаких услуг от 'юде'.