Полковник Тимохин был человек тучный, с короткими седыми усами и с очень суровым взглядом маленьких темных глаз, выражение которых теплело только тогда, когда Тимохин занимался своим прямым делом. Полковник Лукашевич был еще больше Тимохина, но только весь состоял из костей и черных жестких волос.
Отработав положенную законами левинского гостеприимства 'маленькую пользу', которая на этот раз состояла в том, что Тимохин – специалист по хирургии желудка– прооперировал назначенного на завтра сержанта, а Лукашевич – специалист по челюстно-лицевым ранениям – решил в отрицательном смысле вопрос об операбельности одного из левинских пациентов, – оба гостя и хозяин сошлись в ординаторской, где уже был сервирован ужин на троих: селедочный форшмак, очень желтая пшенная каша и розовый искусственный кисель. Александру Марковичу отдельно стояла манная каша и на салфеточке лежали два сухарика. Рюмок тоже было только две – для гостей.
За столом разговор шел на тему, начатую еще перед обходом госпиталя, – об обработке тяжелых ранений конечностей под общим обезболиванием. Эта тема была для Левина неиссякаемой, он много раздумывал на этот счет и, если ему возражали, так сердился и расстраивался, так потрясал тетрадью со своими записями, что любой оппонент сдавался довольно скоро.
Но сейчас Левину никто не возражал. Наоборот, оба гостя были с ним согласны, и, подвигая к себе графинчик, Лукашевич даже сказал:
– Это все очень интересно и значительно, Александр Маркович, да и вообще об этом нынче многие хирурги поговаривают. Сам Харламов недавно выражал такую мысль, что ваша теория нуждается в широком применении на практике и что он с интересом следит за вашей работой. Так что выпьем за ваш научный темперамент и за будущее обработки под общим обезболиванием.
Выпили и налили по второй. Необычайно красиво намазывая на корочку форшмак, полковник Тимохин незаметно, как делают, вероятно, заговорщики, мигнул Лукашевичу и сказал:
– Вот поужинаем, Александр Маркович, и поговорим наконец про ваши хворобы. Что-то не «ндравится» мне ваш цвет лица, да и общее ваше похудание не 'ндравится'.
И, подняв рюмку двумя пальцами, Тимохин опрокинул ее в большой зубастый рот.
– Да, уж возьмемся за вас, – сказал Лукашевич, – берегитесь. Сейчас вы, конечно, здоровенький, а как в лапы к нам попадетесь, тогда и случится то самое, о чем говорил Плиний. Помните, у него где-то в сочинениях приводится надпись на могильном камне: 'Он умер от замешательства врачей'. Недавно Харламов рассказывал, что один больной несколько лет тому назад пожаловался: 'У меня не такое железное здоровье, чтобы лечиться у докторов целых три недели'.
После ужина гости долго пили чай с клюквенным экстрактом и задавали Левину наводящие вопросы, переглядываясь порою с тем особым выражением, с которым врачи на консилиумах подтверждают друг другу свои предположения.
– Э, вздор, – сказал Левин, – не будем тратить время на пустяки. У меня вульгарная язва, и давайте на ней остановимся. Оперироваться я не буду, мне некогда, и, главное, вы же сами знаете, что с такой язвой можно погодить.
– Завтра мы поведем вас на рентген, – строго сказал Тимохин, – и тогда решим: оперироваться вам или нет. А нынче поздно, спать пора.
– Рентген не рентген, – сказал Левин, – кому все это интересно? Спокойной ночи, дорогие гости.
Он вышел, плотно притворив за собой дверь, а Тимохин сел на низкую кровать-переноску и стал, кряхтя, расшнуровывать ботинок. Лукашевичу постелили на диване.
Расшнуровав ботинок на левой ноге и отдышавшись, Тимохин спросил:
– Труба дело?
– Вероятнее всего, что да, Семен Иванович, – сказал Лукашевич, – на мой взгляд, картинка довольно хрестоматийная. Мне, между прочим, кажется, что он и сам все понимает. А?
– Понимает, но не до конца. Нет такого человека, который мог бы понять это до конца. Про другого можно, про самого себя трудно.
И Тимохин вздохнул, вспомнив собственную электрокардиограмму.
– Нет, он, пожалуй, понимает, – возразил Лукашевич. – И потому, быть может, так странно ведет себя. Он невероятно энергичен сейчас, – вы слышали об этом?
– Да, об этом поговаривают, – ответил Тимохин, стаскивая с маленькой и толстой ноги второй ботинок, – он будто бы на спасательном самолете сам летает и еще какой-то костюм испытывает.
– Жалко Левина, – сказал Лукашевич. – Глупые слова, а жалко.
– Так ведь что поделать! – ответил Тимохин, все еще думая о кардиограмме и прислушиваясь к собственному сердцу. – Тут ведь дело такое – никуда не убежишь. Все там будем.
Он покряхтел, лег и, опершись на локоть, стал сворачивать самокрутку.
С полчаса оба полковника молчали.
– Да, вот вам и вопрос о смысле жизни, – вдруг заговорил Тимохин. – Помню, я все студентом искал ответа, – «Анатема» тогда шла в Художественном театре, непонятно было, но спорили. Какие только слова не произносились, господи боже мой! А на поверку-то оно вот как получается, если по жизни судить, по живой жизни, свидетелями и участниками которой нам пришлось быть. На поверку жить по-человечески надо, только и всего. Вы не спите еще, Алексей Петрович?
Лукашевич ответил, что не спит.
– Да уж что там… Засыпаете, – сказал Тимохин. – Ладно, спите. Выспимся, а завтра за него возьмемся. Может быть, еще и обойдется? А?
– Нет, не думаю, – тихо ответил Лукашевич.
– Лицо?