– Угу! – сказал Лукашевич и спросил:-А что Харламов?
Тимохин не ответил, задумавшись. И молчал до самого аэродрома. Только в самолете, когда уже заревели винты, крикнул в ухо Лукашевичу:
– Вернемся и будем его оперировать. Непременно.
– Обязательно! – согласился Лукашевич.
Санитарная машина с полковниками ушла, и Левин вернулся в госпиталь. Все спокойнее и спокойнее делалось ему на сердце. В сущности, он и раньше предполагал об этом диагнозе и думал о нем. Ничего неожиданного не произошло. Просто его предположения подтвердились. Случилось то, что он предполагал. Проклятая тяжесть под ложечкой, отвратительное ощущение постороннего тела в желудке – вот что оно такое. И опять, как давеча перед обедом, ему стало страшно до того, что потемнело в глазах. Он остановился в коридоре: да, страх. Не смерть, а страх ее – вот с чем ему надобно сейчас воевать. Страх близкой и неотвратимой смерти – вот что омерзительно. Гнусная сосредоточенность на мысли о смерти – вот что надвигается на него. Одиночество перед лицом смерти. Пустота за нею. Лопух, который из него вырастет, он где-то читал об этом, и в студенческие годы они часто кричали о лопухе и еще о чем-то в этом роде. Ах, как они кричали и спорили, и как далеко от них была сама смерть, как не понимали они все, что она такое. Что же делать?
Он все еще стоял в коридоре.
Жакомбай смотрел па него.
Анжелика понесла какую-то пробирку, заткнутую ватой, и тоже взглянула на него.
Ольга Ивановна спросила насчет глюкозы, он кивнул головой.
И тотчас же испугался по-настоящему первый раз за этот день.
Он ответил Ольге Ивановне на вопрос, который не мог повторить. Он кивнул, не зная для чего. Он начал бессмысленную жизнь, думая, что он нужен тут, в своем отделении, своим раненым, своим сослуживцам. А он, такой, никому не нужен. Живя так, он уже не существует.
– Ольга Ивановна! – крикнул он.
Она обернулась. Он догнал ее в испуге, в поту, улыбаясь своей виноватой улыбкой.
И положил большую ладонь на ее локоть.
– Да? – спросила она.
Александр Маркович все смотрел на нее. Сама жизнь была перед ним: и эти блестящие глаза, полные заботы и мысли, и розовая щека, и волосы, выбившиеся из-под белой шапочки, и поза, выражающая движение, и то, как она смотрела на него – немного удивленно, и весело, и светло, думая по-прежнему о чем-то своем.
– Ольга Ивановна, – повторил он, – простите меня, пожалуйста, но я прослушал ваш вопрос насчет глюкозы. Кому вы хотите ввести глюкозу?
Она ответила коротко, деловито и нисколько ничему не удивилась.
– Так, так, – сказал он, – ну, правильно. Отлично, делайте.
И пошел к себе, чтобы сосредоточиться, но сосредоточиться ему не удалось: привезли раненых с полуострова, среди них были обмороженные, его позвали в приемник. Потом вместе со старшиной он отправился к рентгенологу и долго рассматривал разбитые осколком кости голени. А бледный старшина рассказывал, как его ранили, и как до этого он достал «языка», и как не удавалось достать, и как капитан сказал, что надо непременно, и как тогда уж старшина 'сделал языка, гори он огнем'. И было видно, что старшина Веденеев доволен и им довольны, а нога – это вздор, потому что, как выразился старшина, 'есть в жизни вещи поважнее, верно, товарищ подполковник?'. Веденееву нужно было рассказывать и хотелось, чтобы его слушали, он был в возбужденном состоянии, и это возбуждение постепенно передалось Левину, заразило его, разговор с Тимохиным и Лукашевичем словно бы подернулся дымкой, отдалился в прошлое, а сейчас осталось одно только настоящее, в котором каждая секунда занята и некогда даже выпить стакан чаю, надо только приказывать, распоряжаться, соображать, прикидывать, взвешивать, обдумывать.
Вечером, собрав своих на совещание в ординаторской, он вдруг увидел, как все они на него смотрят, и сразу же вспомнил шлюпку на заливе, себя самого в воде и глаза матросов сверху – как они следили за каждым его движением и как готовы были ему помочь. Это мгновенное воспоминание необычайно обрадовало его и успокоило настолько, что, оставшись один, он не испугался больше одиночества, а только вздохнул, закурил папироску и с удовольствием лег на своем диване.
'Ну да, – подумал он, – ну да, я решился. Это и есть наилучший выход и для них и, конечно, для меня. Я опытнее, чем Баркан, я нужнее здесь, чем он, мой долг остаться тут и дожить свою жизнь так, как это подсказывает мне мое сердце. Я не буду жить на коленях. Я умру стоя, и тогда, быть может, даже не замечу, как умру'.
Но думая так, он ужаснулся. С отвратительной ясностью представилась ему смерть. Его больше никто никогда не позовет. За этим столом будет сидеть другой человек. Он не поедет в Москву, он вообще никуда не поедет, его не будет, он исчезнет, он ничего не узнает; все они, его нынешние собеседники, будут существовать, а он нет.
– Немыслимо! – сказал Левин.
– Что? – спросил кто-то в сумерках.
– Это вы, Анжелика? – ровным голосом осведомился он.
Она повернула выключатель. За нею, прижавшись к самой двери, стояла Верочка.
– Что-нибудь случилось? – спросил Левин. – Нет? Так идите себе, друзья, я вас вызову, если вы мне понадобитесь.
Верочка ушла. Анжелика продолжала стоять на месте.
– Ну? – спросил Левин.
Она не двигалась. Тогда он поднялся со своего стула, снял с гвоздя халат и отправился на кухню.