этих помещениях (на человека не приходилось даже и полкубического метра воздуха) атмосфера была насыщена испарениями, охлаждавшимися внизу и разжижавшими почву.
Обыкновенно барак строился на пятьсот человек. В нем стояло шесть кирпичных печей, но при сорокаградусном морозе в каждую печь бросали только по пять лопаток угля. На нижних нарах люди мёрзли, а на верхних задыхались от вони. Миллионы всевозможных насекомых, начиная от таракана и кончая уховёрткой, забивались в опилки, которыми были засыпаны дощатые стены. Было удивительно, что клопы, лезшие по полкам для хлеба, переносили запах нашатыря, которым приносившийся мёрзлый хлеб пропитывался за полчаса совершенно, не задыхались и не падали.
Никто никогда не знал, сколько в каком бараке находится пленных. Никогда никто не считал, сколько вообще людей в лагере. И возможно, что благодаря этому многие остались живы и не умерли с голоду, потому что если в бараке находилось триста человек, то говорили, что пятьсот, — на пятьсот человек давали еду, а насыщались ею всего только триста.
Все слабые стороны русских властей пленные быстро узнавали и их использовали. Война завалила пленных, как камень стебель травы, и не допускала их дышать воздухом и видеть солнце.
Транспорт пленных, в котором находился Швейк со своими друзьями, направился в Омск. В нем было мало пленных, только что взятых на поле битвы,
— большинство возвращались с работ от крестьян или после рытья окопов на русском фронте. И теперь, оборванные, босые, простудившиеся и больные, они ехали в Сибирь отдохнуть или умереть.
Вся Австро-Венгрия была представлена в одном вагоне. Люди разных национальностей, не смогшие ещё полгода тому назад о чем-либо договориться, теперь говорили друг с другом на странном языке, созданном из всех слов, значение которых было одинаково на всех языках.
Больше всего ругались. Вагон был насыщен виртуозными ругательствами, произносившимися по- чешски, по-венгерски, по-немецки, по-итальянски и по-сербски.
Было очевидно, что здесь господствовало удивительное единодушие и солидарность, которых недоставало Австрии.
Поезд бежал по линии, как Ноев ковчег по поверхности вод во время потопа. Тем, кто сидел в ковчеге, казалось, что вода спадает, что опять приближаются дни счастья и блаженства, так как на каждой станции к ним летят навстречу голуби с зеленой веткой, сиречь бабы с чашками, наполненными варёными яйцами, свиными котлетами и зайцами, за цены, которые падали с каждым километром продвижения вперёд. А поэтому, когда уже на шестой день они проехали Волгу, Урал и на одной из станций Швейк вернулся с кипятком, он пылал от радости и, смотря на север, радостно говорил:
— Если мы проездим ещё месяц, то нам будут платить за то, чтобы мы ели. Смотрите, ребята, ведь это я купил за пятнадцать копеек! — И он им показал двух огромных зайцев, завёрнутых в три номера «Русского слова». — Как только доедем, Марек, скажи мне. Я напишу открытку Балуну, чтобы он ехал сюда, — тут он может дёшево нажраться.
Морозило так, что кости хрустели. На вокзалах пленные воровали уголь, берёзовые поленья, и печки, стоявшие посреди вагона, никогда не гасли. На верхних нарах все раздевались донага, а на нижних кричали:
— Подложите, мёрзнем! И если кто из обитателей потолка заявлял, что в вагоне адская жара, то голос снизу говорил:
— Так пойди попробуй сам ляг вниз, а меня пусти туда. Посмотрим, что ты заноешь.
В это время были сделаны новые, весьма важные открытия. Было замечено, что вошь, если подержать рубашку над раскалённой печью, вылезает из швов и падает без оглядки. С тех пор печь была превращена и днём и ночью в крематорий для многоногих жертв человеческой жестокости.
В Кургане три раза дали лапшу, приготовленную для какого-то транспорта русских солдат, который, несмотря на все ожидания, не пришёл. Два раза лапша была съедена, но на третий раз за ней уже никому не хотелось идти, а выливать её было жаль. Прежде чем надумали, что с ней делать, она замёрзла и превратилась в лёд. Этим самым проблема была решена. Лёд вынимали из мисок и бежали за новым. Как только она замерзала, её снова вынимали, и кто-нибудь из пленных вновь бежал наполнить миску. Через час перед вагоном образовался ряд мороженых кругов, и Швейк на вопросы о том, что с ней будут делать, отвечал:
— Замораживаем. Поедем на Северный полюс. Заготовляем провиант.
А когда к поезду прицепили паровоз, лёд сложили в заднюю часть вагона под нары, и тот, кто в любое время хотел поесть лапши, отсекал себе кусок льда и разогревал его в чашке на печи, разгоняя тех, кто занимался палением вшей.
Встреча не обещала им ничего хорошего. Ночью паровоз их затащил на запасный путь, а на другой день, приблизительно в шесть часов утра, русские солдаты выгнали их на трескучий мороз, и часов в девять, когда офицер, который должен был их принять, не пришёл, их снова загнали в вагоны. К полудню приехали сани, из которых вылез толстый, румяный офицер в тяжёлой шубе и сейчас же, показывая на крестьян, ехавших на санях от вокзала, приказал:
— Задержите их! Сгоняйте их сюда! Он поставил пленных по четыре, сосчитал, а затем, осматривая их ноги, обутые в сапоги без подмёток или завёрнутые в онучи, сказал, обращаясь к крестьянам:
— Ну, берите их, ребята, в сани, лагерь далеко, версты три будет, им и не дойти.
Пленные набились в солому, и офицер, видя, что сани полны, послал солдат опять за мужиками. Затем приказал, чтобы с порожними санями они подъехали к первым вагонам, открыли их и выгрузили их содержимое. Конвойные залезли в вагоны и стали подавать вниз странные свёртки в серых тряпках: живые трупы — без ног, без рук, людей с выжженными глазами, с отбитыми подбородками и неподвижными, согнутыми спинами. Они клали их вдоль и поперёк саней, как полена, и офицер, с ужасом глядя на них, широко разводил руками.
— Вот что война наделала! Ничего, ребята, скоро мир будет, и вы поедете к вашим жёнам и детям.
И он не понимал, отчего инвалиды на санях подымались и снова падали, тряслись, когда сани переезжали через рельсы, и крестьяне, смотря на них, крестились от страха.
А затем он стал во главе и важно подал команду:
— Ну, вперёд, ребята, пойдём в лагерь, там будет хорошо!
Они дошли до длинного забора, за которым стоял большой павильон. За ним чернел ряд домиков с маленькими грязными оконцами. Солдаты сложили обмёрзших в снег, а здоровых ввели в канцелярию. Там их переписывали. К инвалидам в это время подошло несколько коров и лошадей, покрытых инеем, на длинных гривах которых висели сосульки. Они обнюхали незнакомые существа и, сопя, уставились на них.
Это обстоятельство дало повод Швейку заметить:
— Вот скотина, жаль её, что она не может никогда понять в совершенстве человека, — она не знает и никогда не узнает, что такое европейская культура и цивилизация.
Переписанных отвели в бараки, и русский унтер-офицер, сопровождавший их, показал на дощечки с надписью:
— Ну вот, каждый в свой угол.
На дощечках были лаконичные надписи: «Чехи», «Немцы», «Сербы».
Горжин первый вошёл в барак и крикнул из темноты:
— Эй, ребята, как раз тут место для троих!
— Для тридцати тоже, — ответило сто голосов. — Откуда вас черт несёт? Едете с фронта? Скоро уж мир?
— Скоро, в тот же день, как его подпишут, — важно сказал Горжин.
Ему ответили издалека:
— Не валяй дурака!
— Да тут пахнет, как в аптеке, — заметил Швейк, залезая за Горжином на нары, в то время как Марек стал жаловаться на тяжёлый запах, и кто-то возле него заворчал:
— Мог бы с фронта привезти газовую маску. Не хочешь ли ты, чтобы в лагере попрыскали одеколоном?
— Вот этого бы я хотел, — ответил Швейк с достоинством, на что кто-то за ним проговорил: