Вот я и догнал ребят, пристраиваюсь сбоку, и теперь лошади идут спокойным шагом.
– Куда погоним?
– К роще, где овраг, – отвечает Авендря…
Иногда, наигравшись и до смерти устав, я долго не могу уснуть – сон не спешит унести меня к черту на кулички. В такие ночи я выхожу на улицу, что ведет к станции, и иду к своему дяде Бурдуле. Он чуть ли не самый древний старик в нашем роду. Ему скоро сто лет стукнет. Старуха его померла. Из шести сыновей в живых остались двое – Мэриникэ и Дэникэ. Из пяти дочерей жива одна старшая. Зато внуков – хоть пруд пруди. Если бы всем им вздумалось навестить дедушку в воскресенье, на дворе Бурдули не хватило бы места. Но внуки наведываются лишь по большим праздникам – и не все сразу.
Старик несносен. У него только и разговоров, что о тех временах, когда он был молод и хорош собой.
Что дед Бурдуля был когда-то молод, в том сомнения нет. Всякий, как теперь даже мне известно, когда- то был молод. Но что он был красавец – этому верится с трудом. Сейчас Бурдуля смахивает на призрак. Когда ходит, едва отцу до пояса достает. Спина у него словно пополам переломилась, нет ни бороды, ни усов. Даже на голове волос не осталось, да и на теле тоже – весь осыпался. Проснулся однажды утром, а у него – ни ресниц, ни бровей. Только кучки волосков на подушке.
Я иду к деду Бурдуле по той самой причине, по какой все другие обходят его дом стороной. Он многое может порассказать о людях, чьи кости давно уже истлели и быльем поросли.
И есть у меня еще одна причина: дед Бурдуля любит петь. Симпатичны мне люди, умеющие петь. Но беда в том, что дед горланит такие песни, какие ни один артист не осмелится – разве что на ухо собутыльнику, да и то ежели тот пьян. Идут, к примеру, женщины или девушки стайкой по улице – с прополки или с жатвы. А дед прямо от ворот как грянет во всю глотку:
Бабы как прыснут, девки хохочут, а какая позловреднее отвечает:
– Целую ручку, бабушка…
Дед сердится. В сердцах нехорошие словечки выкрикивает. И дулю показать может.
Много чего узнал я от деда Бурдули.
В прежние времена вся равнина по край света была покрыта лесами. Но род человеческий все множился, и люди вырубали деревья. Корчевали пни, расширяли вырубки. Получались поля, пригодные для посевов проса, ячменя, ржи, кукурузы… Топорами, мотыгами, заступами сводили люди леса. Лишь кое-где уцелели отдельные лесочки, прибрежные рощицы на Олте и на Дунае. Есть еще лес возле Крынджени, под Рушью-де-Веде, по ту сторону оврага, да и там полно прогалин и просек.
– Ширились поля, – рассказывает дед Бурдуля, – погибали леса, стали люди трудами своими крепнуть. Тогда-то и накинулись на села бояре, стали плести небылицы, будто это их земли. И попали крестьяне в помещичью неволю. Никому еще этой доли избежать не удалось. От поры до поры вскипало по селам возмущение. Но власти топили его в крови, с незапамятных времен подмяли они под себя крестьянский люд.
Не поет больше старик с бабьим лицом озорных песенок. Иные песни стал петь, а вернее, шептать. С его тонких высохших губ слетают старинные имена прославленных гайдуков, вздымавших тяжелые палаши и сносивших головы мироедам, забытые имена бар, проклятых в памяти народной…
У оврага, меж убранных полей, разбиты бахчи. Отошло уж время бахчеводов. Однако не сняты еще навесы. Не вырваны ползучие арбузные стебли. Валяются на мокрой земле запоздалые дыни – продолговатые, полосатые; чахнут еще под наполовину изъеденными листьями круглые арбузы, которым уже не дозреть. Соберут их в мешки из-под зерна, вот на рождество они уже и готовы, вроде как дозрели, а на самом деле провялились, поблекли, потеряли вкус…
Верховодит у нас Авендря, друг моего брата Иона. С лошадьми должен бы ехать в ночное Ион, да его дома не оказалось. У хозяина Шоавэ его тоже нет. А то бы приехал пасти хозяйских лошадей.
Заболел дед из Кырломана – вот уже два дня как при смерти. К нему и отправился Ион.
Но дед не умрет, как не умерла и мама, – только поболеет, однако болезнь его выводит бабушку из себя. А бабка держится высокомерно и ходит прямо, как девушка. Не по нраву ей дедушкины болезни. В прошлое воскресенье я тоже заходил навестить дедушку и слышал, как бабка орет:
– Молчал бы уж! Вечно ты хнычешь. Как баба…
Так вот и пилила беднягу. А дед Велча, лежа в постели, ерошил пальцами свою сивую бороду и стонал:
– Захнычешь тут, коли больно. Все кости изныли. И плоть немощна. Помереть бы уж…
Бабка только того и ждала – чтоб дед смерть помянул. Дядя Думитраке как раз курицу зарезал. А бабка обварила ее и ощипала. В руке у бабки большой нож, им она собиралась курицу разделывать, прежде чем в горшок бросить. Услышала дедовы слова – как взовьется! А нож-то в руках. Ну как зарежет деда?
– Помереть захотел? Вот тебе нож. Проткни себе грудь. Вонзи в сердце. Тут тебе и смерть наступит, разом успокоишься. Довольно нюни-то распускать. Смерть и так не за горами. Вот и пособи ей забрать тебя…
Лицо у бабки свирепое-свирепое. Она и не думает шутить. Неужто и впрямь хочет, чтоб дед сам пронзил себе сердце? Меня больше испугало выражение бабкиного лица, а не нож. Но глаза дедушки осветились доброй улыбкой.
– Ну и проклятая же баба! Точь-в-точь как твой турок-отец. Не бойся, Дарие. Я и не подумаю ее слушаться. Человеку нельзя самого себя смерти предавать, даже если он ее и кличет. Смерть у человека в костях сидит, с самого зарождения… Слышь, Дарие, при жизни можно счастье призывать, то ли оно придет, то ли нет. Можешь в шутку и смерть кликать. Только смерть, хоть кличь, хоть не кличь, все равно явится, когда назначено, и тогда уж конец…
Бабка по-прежнему держит нож в руке.
– Довольно болтать. Не сбивай парня с толку. Хочешь помереть? Вот тебе нож. Не хочешь – будь добр, перестань нюнить…
Она повернулась к нам спиной и пошла к печке разделываться с курицей.
С яростью и злостью взрезала птице грудь. Словно вспарывала и кромсала хилое, иссохшее тело дедушки.
Вырезав куриный желудок, бабка бросила его собакам, которые, высунув красновато-синие языки, дожидались этого момента, сидя на пороге. Сердце и печень, еще не успевшие остынуть, бабка положила на горящие угли. Вот куриные потроха поджарились. Посолив, она выложила их на деревянное блюдо и принесла в комнату. Хмуро посмотрела на нас и сказала:
– Ешьте, в самый раз поджарились…
Запах очень соблазнительный. Дедушка взял печенку и с трудом принялся жевать. Остальное уплел я. Облизал губы. Не хочешь, да оближешь!
Нынче, если бабка снова зарежет курицу, потроха достанутся моему брату Иону, черт бы его побрал…
Но мне и сейчас неплохо. Авендря во всем знает толк. Нам, маленьким, он велит собрать сухого навозу и травы, будем разводить костер. Потом он поручит нам выбрать початки с зерном помягче, и мы же должны будем испечь их на огне. Такая работа нам по душе. Мы готовы печь початки хоть всю ночь напролет. А ежели захочется пить, то подальше в долине есть родник с чистой водой.
К Авендре пристал заика Гынгу:
– Д-д-д-ядя А-а-а-вендря, а арбуза сегодня п-п-попробуем?
– Может, и попробуем…
Авендря не гнушается воровства. Из-за этого достается от отца моему брату Иону.
Зимой мы, мальчишки, собираемся у кого-нибудь дома сообща лущить кукурузу, перед тем как ехать молоть. За этой работой болтаем иногда до самого рассвета, рассказываем сказки, едим вареную кукурузу и щиплем девчонок.
Авендря приносит под полой зипуна курицу, гуся или индейку – что удастся украсть у соседей. Его штучки всем известны. Вот отец и боится, как бы Ион не перенял от Авендри эту дурную привычку. Стакнувшись с подходящей компанией, Авендря может и коня украсть. У нас он украл однажды жеребенка.