– Сама не знаю. В вас есть что-то. Словом, все ваше обращение… – Она сама не могла точно определить его. В нем было столько женственного и столько кошачьего: женщина в мужском обличье, с кошачьим характером.
– Должно быть, вы правы. Ведь вы такой авторитет во всем, что касается вашего пола. – Он выпустил ее руку, извинившись: – Простите! – и снова зажег трубку. Ее рука безвольно, равнодушно лежала между ними: так бросают носовой платок. Он бросил потухшую спичку сквозь решетку камина и сказал: – А почему вы решили, что я придаю слишком много значения поцелую?
Свет в ее волосах походил на стертый край серебряной монетки, диван спокойно обнимал ее, и луч света спокойно очерчивал длинный изгиб ее тела. Ветер ворвался в листья за окном, прибивая их друг к другу. День проходил.
– Я хотела сказать, что, по-вашему, если женщина целует мужчину или что-то ему говорит, значит, она придает этому какое-то значение.
– Непременно придает. Разумеется, не то значение, как думает этот бедняга, но какое-то значение для нее в этом есть.
– Но тогда вы не станете винить женщину, если мужчина придал ее словам то значение, какого она и не вкладывала, правда?
– А почему бы и нет? Мир был бы сплошной путаницей, если бы никогда нельзя было рассчитывать, что люди говорят именно то, что думают. А вы отлично знаете: что я думал, когда вы в тот раз позволили мне поцеловать вас.
– Но я не знала, что для вас это имело хоть какое-то значение, так же, как и для меня. Вы сами…
– Черта с два вы не знали! – грубо прервал ее Джонс. – Вы отлично знали, что я при этом думал.
– Мне кажется, мы переходим на личную почву, – с некоторой брезгливостью сказала она.
Джонс затянулся трубкой.
– Конечно, переходим. А что нас еще занимает, кроме личных отношений между вами и мной?
Она скрестила ноги.
– Никогда в жизни никто не смел…
– Ради Господа Бога, не говорите так. Столько женщин говорили мне это. Нет, от вас я ждал большего – ведь вы даже тщеславнее меня!
«Он выглядел бы совсем недурно, – подумала она, – если бы только был не такой толстый и глаза выкрасил бы в другой цвет». Помолчав, она сказала:
– А по-вашему, что я думаю, когда я целуюсь или что-то говорю?
– Вот уж не знаю. Слишком вы быстрая, даже для меня. Мне, наверно, было бы не уследить за всеми мужчинами, с которыми вы целуетесь или которым вы лжете, а уж знать, что вы думаете в каждом случае… Нет, не могу. Да и вы сами не можете.
– Значит, вы не представляете себе, что можно позволять людям целовать себя, можно им говорить всякое – и никакого значения этому не придавать?
– Нет, не представляю себе. Для меня имеет значение все, что я говорю или делаю.
– Например? – В голосе ее звучал некоторый интерес и насмешка.
Снова ему захотелось сесть так, чтобы ее лицо оказалось на свету, а его – в тени. Но тогда ему придется отодвинуться от нее. И он грубо сказал:
– О-о! – кротким голоском сказала она. – Значит, все уже решено? Как мило! Теперь я понимаю, почему вы пользуетесь таким успехом. Исключительно благодаря силе воли. Взгляни зверю в глаза – и он, то есть она, уже ваша. Наверно, потому вам и не приходится зря тратить ваше драгоценное время, волноваться.
Глаза Джонса смотрели спокойно, испытующе, откровенно бесстыжие, как у козла.
– Значит, не верите, что это возможно? – спросил он.
Она чуть заметно, нервно передернула плечами, и ее безвольная рука, лежавшая между ними, снова стала похожей на цветок, снова стала как бы воплощением ее тела, символом легкого бесплотного вожделения. Ее ладонь словно растаяла в его руке, без воли, без движения, не проснувшись от его пожатия; все ее тело спало, мягко охваченное легким платьем. Эти длинные ноги, они не просто для ходьбы – в них завершенный, обдуманный ритм, доведенный до энной степени: устремленность, движение вперед; тело, созданное для того, чтобы стать мечтой человека. Тополек, ветреный и гибкий, пробует позу за позой, жест за жестом – «как девушка, что платья примеряет, растерянно и радостно». Невидимое в сумерках лицо в ореоле света, тело, непохожее на тело, примявшее складки платья, выдуманного во сне. Не для материнства, даже не для любви: только для глаза, только для созерцания. «Бесполая бесплотность», – подумал он, чувствуя тоненькие косточки ее пальцев, острое напряжение, спящее в ней.
– Боюсь, что если бы обнять вас по-настоящему, крепко, вы прошли бы сквозь меня, как призрак, – сказал он, осторожно обвивая ее рукой.
– Тише! – сказал он. – Вы все напортите!
Он только чуть коснулся губами ее лица, и она с удивительным тактом вытерпела это прикосновение. Кожа у нее была ни теплая, ни холодная, и вся она, утонувшая в объятиях дивана, казалась бестелесной, словно пустое, смятое платье. Он не хотел слышать ее дыхание, так же, как не хотел ощущать живое существо в своих объятиях. Нет, это не статуэтка слоновой кости: в той была бы плотность, жесткость, и не животное, которое ест, переваривает пищу,
– это влечение сердца, очищенное, лишенное плоти. «Тише! – сказал он себе, как сказал ей. – Иначе все пропадет».
И трубы в его крови, симфония жизни, замерли, стихли. Золотой песок в часах, опрокинутых полднем, бежал сквозь узкое горлышко времени в стеклянную чашу ночи и, опрокинутый снова, тек назад. Джонс чувствовал, как темный песок времени медленно уносит его жизнь.