которой сочилась кровь. — Завяжи-ка мне рану… — Степан взглянул на нее и узнал. — Марья, ты?! — воскликнул он в каком-то смятении и, словно опомнившись, тихо добавил: — Ты раны-то перевязывать можешь?
— Бабка лучше сумеет, — сказала она и, будто в смертельном испуге, протиснулась в свою комнату…
Старуха, которая проспала всю стычку, уж хлопотала с тряпьем, перевязывая казаков…
Только теперь вдова поняла, что это князь Михайла с засадою был обращен в бегство… Повалившись ничком на постель, она не слыхала больше гула казацких голосов, который долго еще не прекращался в корчме, не слышала, как казаки пили, как одни из них выходили во двор, другие входили, чтобы выпить по чарке за здравие атамана и за его избавление…
«Что ж я творю?! Для чего мне его головы спасать?.. Да смерти ли ныне желаю ему? Пошто же болит мое сердце его раной?! Неужто же я простила ему все на свете и больше прощу? Ведь не стану его я травить. А вот схочет он, кликнет меня, как собаку, — и побегу за ним вслед… Покинет меня — и жизни не станет… Неужто же он колдовством такое со мной сотворил?!»
Стрельчиха не слышала, как, несмотря на уговоры Наумова, Степан выслал всех из избы и остался один…
— Марья! — услышала она рядом с собой его голос.
Маша в страхе вскочила. Разин стоял перед ней хмельной, сумрачный, тяжелый, как глыба.
— К тебе пришел… — сказал Степан тихо. — Со струга на русскую землю сошел, перво тебя ветрел… Потерял… Ходил я по городу, все тебя искал, — не нашел… Ан вот ныне снова ты мне на пути… Не уйдешь от меня теперь…
Марья при этих словах Степана бессильно закрыла глаза и, стоя спиной к окну, словно боясь упасть, оперлась ладонями о подоконник.
«Так, чай, и шлюхе своей твердит, что за ней плыл в персидское царство!» — подумала Маша, сама удивившись той ненависти, которая в ней вдруг вскипела против персидской княжны и дала ей силы.
— Полюби! — приблизившись к ней, шепнул атаман. Он взял ее за плечи и притянул к себе.
Стрельчиха резко откинулась от него назад. Она ощутила у себя на лице жар и запах вина от его дыхания, чувствовала его пронзительный взор. Марья слыхала, что взгляд Степана покоряет людей и смиряет врагов… «Не сдаться ему, не посмотреть в колдовские глаза, устоять перед ласкою и угрозой! Не явить ему ни боязни, ни радости!..» — твердила себе Маша.
— Слышишь, сердце отдам! — горячо сказал Разин, настойчиво привлекая ее к себе.
От его волнения словно искры пронзили все ее тело…
— Не волен отдать, атаман! — наперекор всему своему существу хрипло, с насмешкой сказала она. — Ты птицу персицку себе завел и сердце ей отдал свое на поклев… А я, атаман честной, — задыхаясь шепнула Марья, — я… и вишни с наклевом не кушаю — курам кидаю…
Она подняла ресницы, невольно взглянула ему в глаза и в зрачках Степана увидела не любовь, а знобящий холод…
— Марья! — будто с угрозою выдохнул он.
Злые сильные руки оттолкнули ее. Она повалилась к себе на постель…
Неловко задев тяжелый струганый стол, Степан опрокинул подсвечники. Мрак охватил избу. Маша зажмурилась в ожидании, с трепещущим сердцем, уже покорная и готовая сдаться ему. Прошло мгновение, другое… Хлопнула дверь избы. По крыльцу громыхнули тяжелые сапоги атамана. Собака кинулась на него и с жалобным визгом отпрянула прочь.
По мостовой в тихой улице долго еще, казалось целую вечность, отдавалась мерная поступь Разина.
Жертва Волги
«Корчемная женка станет еще мудровать надо мной! — сквозь хмель и злость думал Степан. — Дался я им? То воевода ломается, лезет: „Отдай ясырь, отдай персиянску княжну“… Вишь ты, „царских кровей девица“… То Наумов кричит: „Войско губишь!“ Теперь стрельчиха: вишь — „птицу персицку завел“! И впрямь заведу! Плевать мне, что царских кровей! Ясырка и есть ясырка — что хочу, то творю!..»
Раздраженный Степан миновал отпертые городские ворота, даже не заметив воротной стражи, которая заранее попряталась от него, предупрежденная казаками, что «батька гневен». Пройдя два-три дома по слободе, Степан задержался.
— А ну, отходи к чертям, кто тут лазит за мной, а то и башку посеку! — громко сказал он.
— Да как же тебя одного-то пустить, Тимофеич! Ведь ночь! — оправдываясь, отозвался из-за угла ближайшей избы Наумов.
— И-их, дура-ак! Нашел отколь провожать! — сказал Разин, неприятно задетый тем, что Наумов, а может быть, и другие казаки слышали весь его разговор со стрельчихой. — Спать ступай! Что ты бродишь за мною, как тень! Как же ты, тезка, князя Мишку, главного волка, поймать не сумел!
— Он на коне, а мы пеши, батька! — оправдывался Наумов. — Отколь взялся конь, не могу и вздумать!.. Следили робята весь вечер за улицей, а коня не видели…
— А словить бы нам воеводского брата в разбое, то воевода ласковым стал бы! — поддразнил Степан.
— А мы еще потолкуем с боярином, Тимофеич! Скажем так: коли уж в Астрахани разбойники на казаков нападают, а по Волге и пуще могут напасть, — заговорил Наумов вполголоса. — Мы, мол, тяжелые пушки покинем все тут, а фалконеток покинуть не можем… А я, Тимофеич, весть получил из Паншина и из Качалинска-города: там к нам новые казаки пристанут и пушки свои с собой повезут. Тогда нам на что тяжелые пушки отселе тащить — без них в пути легче… А фалконетки мы обещаем отдать воеводе у Царицына со стругами, как Волгу минуем…
— А вдруг да не схочет? — сказал Степан.
— А мы ему, батька, ясырь привезем в покорность, княжну твою под купецкий залог отдадим да пушки, какие тяжеле. Ну, что там еще?.. Неужто ты шубу ту пожалеешь, какой он тогда любовался?
— Жалел я добра за казацкую волю! — воскликнул Разин. — Боюсь, он ясырь возьмет, пушки возьмет, шубу на плечи взденет — да снова упрется: скажет, что пушки не все…
Наумов обрадовался: в первый раз Степан Тимофеич заговорил о выдаче ясыря воеводе как о возможной сделке.
— А ты, батька, не давай вперед! Скажи: на прощанье, мол, шубу тебе приготовил, а ты не пускаешь!.. Придется, мол, крестному шубу и беречь до Черкасска…
— Эх, была не была, попытаем! — воскликнул Степан. — Ну, ты ступай спи, — отослал он Наумова.
— Люблю тебя, батька! — воскликнул Наумов, пожал ему руку и скрылся в своем шатре, невдалеке от шатра атамана.
Тимошка Кошачьи Усы вскочил с кошмы, на которой сидя вздремнул.
— Поранен ты, батька?! — тревожно спросил он.
— Я и сам-то забыл, что поранен, — такая и рана! — отмахнулся Степан.
Он прилег на ковре. Но рана вдруг стала отдаваться острой болью, мешала спать… «Пойду поброжу по бережку», — сказал себе атаман. Он поднялся и пошел меж шатрами и между казаками, спящими под открытым небом у чадящих костров.
В воде отражались яркие звезды, какие бывают только в новолунье. При отсвете их чуть маячили в стороне от берега разинские струги. Степан заметил на воде у самого берега рыбацкий челнок, шагнул в него и оттолкнулся ногой. Он нащупал весло, сильно ударил им по воде. Тотчас же вынырнул подле него сторожевой челн. Свет фонаря осветил атамана с головы до ног и, словно бы виновато моргнув, скользнул на воду…
— Не ведали, батька, что ты, — смущенно сказал караульный казак с челна.
— А чего ты не ведал, крещена рать! Дура ты, да и все! — усмехнулся Степан, подумав, что всюду за ним следят…
В несколько сильных ударов весла он бросил челнок к головному стругу, вскочил на палубу и хозяйской рукой решительно распахнул шелковый полог шатра персиянки. Ханская дочка безмятежно спала на своей постели, слышалось ее ровное дыхание и тяжкое подхрапывание мамки. Из шатра пахнуло теплом и сладкими духами…