Оказалось, это Белов. О’Брайен удивился. Белов ему очень нравился. Впрочем, ведь ему и Шнейдер очень нравился. Так что в конечном счете, видно, наверху тоже что-то соображают.

И вот что странно – оказывается, ему жаль Колевича! Черт возьми, надо было попробовать как-то с ним сблизиться, прежде чем настал конец!

С самого начала они друг друга терпеть не могли. Колевич, наверно, не мог примириться с тем, что старший штурман не он, а О’Брайен, ведь в математике Колевич куда сильнее. А его, О’Брайена, злило, что помощник начисто лишен чувства юмора, в каждом его слове сквозит враждебность и вызов, но при этом он хитер и ни разу открыто не нарушил субординацию.

Однажды, когда Гоз упрекнул его за явно недружелюбное отношение к помощнику, О’Брайен воскликнул:

– Ох, вы правы, и мне, наверно, следует покаяться. Но я же ничего такого не чувствую к другим русским. Я с ними со всеми отлично лажу. Вот только этого Колевича я охотно бы стукнул как следует – он меня, признаться, здорово раздражает.

Капитан вздохнул:

– Неужели вы не видите, откуда идет эта неприязнь? Вы на опыте убеждаетесь, что русские члены экипажа – вполне порядочные люди и с ними прекрасно можно ладить, но этого, видите ли, не может быть: вам доподлинно известно, что русские – звери и их надо истребить всех до единого. И вот все страхи, досаду, гнев, все, что, как вам кажется, вы должны бы испытывать по отношению ко всем русским, вы обращаете на одного. Теперь он для вас воплощение зла, козел отпущения за целый народ, и вы изливаете на Семена Колевича всю ненависть, которую и хотели бы обратить на других русских, но не можете, ибо вы человек чуткий и разумный и видите, что они – хорошие, славные люди. У нас на корабле каждый кого- нибудь да ненавидит, – продолжал Гоз. – И всем кажется, что у них есть для этого веские причины. Хопкинс ненавидит Лаятинского, потому что тот будто бы вечно околачивается у радиорубки и что-то вынюхивает. Гуранин ненавидит доктора Шнейдера, а за что – я, наверно, так никогда и не пойму.

– Не согласен. Колевич из кожи вон лезет, лишь бы мне досадить. Я точно знаю. А Смейзерс? Он ненавидит всех русских. Всех до единого.

– Смейзерс – это случай особый. Боюсь, что он вообще человек обидчивый и не слишком уверенный в себе, а ведь в экспедиции у него положение трудное – он не может забыть, что стоит на последнем месте по коэффициенту умственного развития, и это не способствует душевному равновесию. Вы бы очень ему помогли, если бы сошлись с ним поближе. Я знаю, он был бы очень рад.

– А-а, – О’Брайен смущенно пожал плечами. – Я не психолог и не филантроп. Сработаться с Томом Смейзерсом я сработался, но все-таки могу его переносить только в небольших дозах.

Вот об этом теперь тоже приходится пожалеть. Он никогда не хвастал тем, что он – самый незаменимый на корабле: и потому что штурман, и потому что всех умней и находчивее; всегда был уверен, что почти и не вспоминает об этом. А вот теперь, в беспощадном свете надвигающейся гибели, ясно, что втайне он наслаждался этой своей исключительностью, самодовольно пыжился и любовался собой. Сознание своего превосходства всегда было тут как тут, словно уютная пуховая перина, на которой так приятно понежиться. И он нежился постоянно.

Своего рода недуг. Подобно недугу под названием «Хопкинс против Лаятинского», «Гуранин против Шнейдера», «Смейзерс против всех». Подобно недугу, разъедающему сейчас Землю, – когда два величайших государства, которым уже по самой их огромности и мощи незачем зариться на чужую территорию, готовы скрепя сердце и как бы против воли начать войну друг с другом: войну, в которой погибнут и они сами, и все другие страны, союзные им и нейтральные, войну, которой можно бы так легко избежать и которая, однако, неизбежна.

Быть может, подумал О’Брайен, они вовсе не заразились неведомым недугом на Марсе; быть может, они просто привезли его с собой на эту славную, чистую песчаную планету – недуг, который можно назвать болезнью Человечества, – и вот он их убивает, потому что здесь для него нет другой пищи.

О’Брайен встряхнулся.

Надо поосторожнее. Этак и спятить недолго.

– Лучше уж буду опять разговаривать сам с собой. Как поживаешь, приятель? Как самочувствие, недурно? Голова не болит? Ничего не ломит, не ноет и усталости не чувствуешь? Тогда ты, верно, уже помер, милый друг!

Среди дня, войдя в больницу, он понял, что у Белова болезнь, видимо, перешла в четвертую стадию. Смейзерс и Гоз еще лежали пластом без сознания, но геолог очнулся. Он беспокойно поворачивал голову то вправо, то влево, и взгляд его широко раскрытых глаз был непонятен и страшен.

– Как вы себя чувствуете, Николай? – осторожно спросил О’Брайен.

Никакого ответа. Голова медленно повернулась – Белов смотрел на него в упор. О’Брайен содрогнулся. Прямо кровь стынет в жилах, когда на тебя так смотрят, думал он потом, в машинном отсеке, снимая скафандр.

Может, на этом все и кончится? Может, от «болезни Белова» не умирают? По словам Шнейдера, она поражает нервную систему – так что, может быть, человек просто теряет разум?

– Весело, – бормотал О’Брайен. – Очень весело…

Он поел и подошел к иллюминатору. В глаза ему бросилась пирамидка, установленная ими в первый день, – больше не на что смотреть в этой однообразной холмистой пустыне, по которой ветер гоняет клубы пыли.

«ПЕРВАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ – МАРС ВО ИМЯ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА».

Зря Гоз поторопился поставить этот памятник. Надпись надо бы переделать: «ПЕРВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ-МАРС В ПАМЯТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, КОТОРОГО БОЛЬШЕ НЕТ – НИ ЗДЕСЬ, НИ НА ЗЕМЛЕ».

Так было бы вернее.

Дальнейшее ясно и понятно: экспедиция не вернется, от нее не будет никаких вестей – и русские ни на минуту не усомнятся, что американцы захватили корабль и, пользуясь данными, полученными за время полета, совершенствуют технику переброски бомб. А американцы ни на минуту не усомнятся, что именно так поступили русские.

И экспедиция во имя мира станет поводом к войне…

– Гоз наверняка оценил бы такую иронию судьбы, – с кривой усмешкой сказал себе О’Брайен.

Позади что-то звякнуло. Он обернулся.

Чашка с блюдцем, не прибранные после обеда, плавали в воздухе!

О’Брайен зажмурился, потом медленно открыл глаза. Да, все правильно, чашка с блюдцем летают по воздуху! Словно бы неспешно, лениво вальсируют. Изредка чуть касаются друг друга, будто целуясь, и снова расходятся. И вдруг они опустились на стол, раз-другой легонько подскочили, как мячики, и затихли.

Может быть, сам того не заметив, он тоже подхватил «болезнь Белова»? Вдруг бывает и так, что без головных болей, без скачков температуры сразу наступает последняя стадия – галлюцинации?

Из больницы донеслись какие-то странные звуки, и О’Брайен, даже не подумав натянуть скафандр, кинулся туда.

Несколько одеял плясали в воздухе, точь-в-точь как перед тем чашка с блюдцем. Кружились, словно подхваченные вихрем. Он смотрел, ошарашенный, не помня себя, а тем временем в воздух взмыла еще какая-то мелочь – градусник, коробка, брюки.

А больные тихо лежали на койках. Смейзерс, видно, тоже достиг четвертой стадии. Так же беспокойно перекатывается голова на подушке и тот же непонятный, леденящий душу взгляд.

А потом О’Брайен обернулся и увидел, что койка Белова пуста! Что случилось – он поднялся в бреду и, не сознавая, что делает, поплелся куда-то? Или ему стало лучше? Куда он девался?

О’Брайен стал тщательно обыскивать корабль, опять и опять окликая русского по имени. Переходя из отсека в отсек, добрался, наконец, до рубки. Но и здесь было пусто. Где же Белов?

Растерянно кружа по тесной рубке, О’Брайен нечаянно глянул в иллюминатор. И там, снаружи, увидел Белова. Без скафандра!

Невозможно, немыслимо! Ничем не защищенному человеку и минуты не прожить на мертвом, голом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату