– Ну, иди же сюда, – сказала Лайза.
Я на коленях подвинулся к ее голове, и она открыла рот навстречу мне. Через минуту или около того она просунула одну руку себе между ног. Пока она это делала, я изучал ее, вглядываясь в темноте в ее закрытые или полузакрытые глаза, и ничего не понимал. Я полагаю, что вначале она просто великодушно шла навстречу моим желаниям. Но со временем по тому, как Лайза каждую ночь настаивала на этом, я понял, что она наслаждается близостью, самой возможностью чувственно-грубого совокупления и подбирает для себя какие-то способы расслабления горла. Ей нравилось действовать и зубами, и она стремилась выяснить, с какой силой может кусаться, не причиняя мне боли. Она любила, когда мой член входил в ее рот и выходил из него, преодолевая сопротивление не только ее губ, но и зубов, и не получала удовольствия, если я не загонял его в нее с силой. Она, как правило, давилась, и я тут же давал отбой, но недвусмысленно охватывая рукой мой зад, она снова заставляла меня заталкивать член ей в рот. В результате я начал понимать, что, совокупляясь со мной, моя жена в такой же мере ведет еще и тайный диалог с самой собой, диалог, не нуждающийся ни в каких объяснениях. Диалог, который
Теперь я гладил ее волосы, лоб, глаза, нос, ее губы, проводил пальцем по верхней губе. Я чувствовал, как натягивается кожа ее щеки, осязал короткую складочку в уголке ее губ, ощущал тепло ее дыхания через ноздри. Я понимал, что я, мужчина, всего лишь инструмент, на котором играет она, женщина, и находил в этом какую-то странную бесконечную свободу. Затем она издала низкий гортанный крик, ее рот наполнился приглушенным звуком, и я посмотрел на ее закрытые трепещущими веками глаза. Она выгнулась и обмякла. Ее глаза распахнулись, ничего не видя перед собой, и снова закрылись.
Потом она приняла свою любимую позу – на четвереньках, и после того, как я пристроился к ней, оперлась одной рукой о постель, а другую держала на своем лобке. У нее легко наступают оргазмы – пять, шесть, восемь, девять, и иногда я чувствую себя чем-то несущественным, хотя меня это не волнует. И какие бы мысли ни проносились у нас в головах – о детях, о других людях, о неприятностях, о деньгах, о прошлом – все это, к счастью, остается невысказанным; и этой ночью, полностью отдав себя, я рухнул рядом с ней. После такого кажется, что тебя окружает искренность, тепло и надежность.
На самом деле это было не так. Встав с постели, я в чем мать родила прошел к себе в кабинет, не в силах отделаться от тревожной мысли, была ли Кэролайн той визитершей, которая вчера явилась на прием к Лайзе. Если да, то она явно была сумасшедшей и, видимо, опасной. Ну кто еще стал бы настаивать на ненужной консультации за триста долларов, только чтобы расспросить Лайзу о ее муже и детях? Могла ли это быть другая красотка со схожей внешностью, если судить по описанию Лайзы? Я не находил себе места. Закрыв дверь, я сел к телефону. Мне, по-видимому, надо вынудить Кэролайн оставить меня в покое. Я намеревался сообщить полиции о кассете, не ссылаясь на Кэролайн, ведь, назови я ее имя, ей бы мало не показалось.
Я позвонил своему старому другу Хэлу Фицджеральду. При каждом назначении нового комиссара вся верхушка полицейского управления получает повышение, тогда как остальные чины так же внезапно «замораживаются» на неопределенное время. Хэла недавно двинули вверх, назначив помощником комиссара, и я вскоре воочию убедился, как ему повезло. Теперь он носит более дорогие костюмы, у него есть шофер, и в дом проведены три телефонные линии, включая линию срочной связи, каковой я и воспользовался, набрав его номер.
– В чем дело, приятель? – отозвался он.
– Хэл, я тут кое-что достал для тебя и горю желанием вручить тебе эту штуку, но при одном условии.
– Валяй, – сказал он уже совсем другим тоном.
Я в самых общих словах рассказал ему о кассете, умолчав пока и том, что на ней заснят убийца полицейского, и о том, что она имеет прямое отношение к беспорядкам в парке Томпкинс-сквер. Мне надо было пробудить в нем интерес, а не активность. Скажи я ему всю правду, через пять минут у двери моего дома завизжали бы тормоза полицейской машины, и кассету у меня попросту отобрали бы под угрозой ареста.
– Давай твои условия, – сказал Хэл, – хотя я, кажется, догадываюсь, о чем пойдет речь.
– Я не стану тебе сообщать, где взял кассету.
– Ну что ж, с этим, конечно, выйдет загвоздка.
– Понимаешь, тот, у кого была эта пленка, не знал, что на ней.
– Что-то не верится!
– В общем, так: я тебе ничего не скажу. Бери, или до свидания.
Он молчал. Я знал, что он в принципе не имел права вести подобного рода переговоры. Если бы все это получило огласку, то вскоре за дело взялись бы адвокаты газеты, с одной стороны, и адвокаты полицейского управления – с другой, и начали бы дискутировать по поводу вызовов в суд по повестке и законов штата Нью-Йорк, призванных защищать свободу прессы. Ни он, ни я этого, естественно, не хотели.
– Далее: я не желаю выступать в качестве свидетеля.
– Но нам, возможно, потребуется установить всех по очереди ее владельцев…
– Твои ребята вполне в состоянии отдать ее экспертам, а те подтвердят, что это не подделка.
– Пожалуй, – согласился Хэл.
– И последнее! Пусть это будет мой материал.
– Пусть.
– Прошу тебя, не передавай его никому другому.
– Ладно.
– Хэл, ты виляешь.
– Да, я виляю.
Все муниципальные чиновники боялись Джулиани. Он был в курсе всех дел, даже таких. Нет, особенно таких, когда полицейский оказывался жертвой.
– Тебе, видимо, придется заняться проверкой, – предположил я.
– Конечно.
– Ты мне позвонишь? – спросил я.
– При первой возможности. Но мне надо повидаться с комиссаром.
– Сегодня вечером?
– Он в Уолдорфе, на каком-то крупном мероприятии республиканцев.
– А после этого?
– Вряд ли получится.
– Завтра или послезавтра, – сказал Фицджеральд со вздохом. – Я постараюсь вернуться побыстрее.
– У тебя есть номер моего пейджера? – спросил я.
– У меня есть все твои номера.
– Только сделай одолжение, звони мне в редакцию или прямо в кабинет.
– А почему не домой?
– Я только отмечусь на работе. Ты всегда можешь позвать Боба Дили.
– Лайза знает о пленке?
– Я же сказал – на работу!
Спрашивается, где в собственном доме человек может спрятать видеокассету? А что, если пристроить ее среди других кассет? У Салли есть целая полка мультиков. Я вытащил из коробки «Русалочку», поставил на ее место кассету с Феллоузом и, крадучись, вернулся в спальню.
Из темноты раздался тихий встревоженный голос Лайзы:
– Будь добр, скажи мне, что все это значит?
Да, это был вопрос вопросов. А может быть, рассказать ей все, как было? Рвануть на груди рубаху и облегчить перед ней свою нечистую совесть? Нет, ничего хорошего из этого не выйдет. И я ничего ей не рассказал. Вместо этого, по примеру всех мужей, наплел с три короба и, прислушавшись к ее ровному дыханию, понял, что она снова уснула. Лайза устала. Она встала в пять утра, уехала в больницу, где пришила к руке большой палец, потом приняла у себя в кабинете с полдюжины пациентов, в том числе и любовницу собственного мужа, затем отчитывала Джозефину, приготовила обед, выкупала детей, позвонила в службу записи информации и в заключение позанималась любовью со своим мужем. Моя жена была неистощима, знала об этом и каждый день изнуряла себе до предела. Я любил в ней это, но я также и знал, что если бы я выждал какое-то время, причем не очень долго, слушая, как зимний ветер слегка покачивает яблоню за окном, она все равно вскоре заснула бы.
Она и заснула.
А я нет. Мне не давала спать моя тайна. Она ужасала и волновала меня одновременно. Тайна – это клад, сокрытый в лабиринте лжи. Тайна гримирует ваше лицо, превращая его в маску, и заставляет следить за теми, кого вы дурачите своим представлением. Иметь тайну – значит выработать манеру по-новому вести обычные разговоры, заниматься этакой пустой болтовней, ловко скрывающей вопиющую истину. Тайна определяет вашу жизнь. Вам становятся приятны треволнения земного бытия; молча и безропотно перенося их, вы свидетельствуете почтение своей тайне; широко открытыми глазами вы смотрите в темноту.
В какой момент катастрофа становится неизбежной? Конечно, это выясняется, лишь когда оглядываешься назад. Для меня рассвет откровения забрезжил ближе к вечеру следующего дня, когда с кассетой, посвященной Феллоузу, в кармане пальто я свернул за угол Шестьдесят шестой улицы и Мэдисон-авеню и увидел навес в зеленую и белую полоску над входом в дом Кэролайн и все это потемневшее, но изящное строение из известняка с амбразурами, балконами и окнами с довоенными изысками. Ах, великолепие декаданса! Если вдуматься, тон в этом городе задает декаданс. Я задержался на зеленом уличном ковровом покрытии под навесом, а позади меня проносились такси; я заглянул через двери из свинцового стекла в выложенный плиткой вестибюль, где облачко розовых лилий парило над вазой из граненого стекла, стоявшей в центре приставного столика в георгианском стиле. На табурете восседал Наполеон, хмуро уставясь в детективный роман в бумажной обложке. Я очень живо представил себе, как Кэролайн идет через вестибюль по этим скользким маленьким квадратикам, и ее каблучки самоуверенно цокают по ним, розовые лилии дрожат, когда она проходит мимо них, и ее фигура стократно отражается и искажается в ананасных гранях вазы. Наполеон поднял глаза, и я кивнул ему. Он позвонил по телефону в квартиру Кэролайн, что-то пробормотал и одарил меня полной ненависти улыбкой. Между нами произошел короткий, безмолвный мужской разговор. «Ты мне нравишься, приятель». – «Так я тебе и поверил». – «Я ее трахал, а ты нет».
Но моя цель – отнюдь не эротические забавы, – напомнил я себе, я здесь для того, чтобы сделать три заведомо неприятных дела. Во-первых, выяснить у Кэролайн, не она ли побывала у Лайзы в кабинете накануне. Если да, это весьма осложняет наши отношения; мне придется разъяснить ей, что я не собираюсь в дальнейшем терпеть какое бы то ни было вторжение в ту, другую часть моей жизни. Если она не перестанет выходить за определенные границы, я, вероятно, буду вынужден поставить полицию в известность о том, где я обнаружил видеозапись убийства Феллоуза. Второй вопрос касался непосредственно самой пленки с Феллоузом. Если странной пациенткой в кабинете Лайзы была не Кэролайн или если бы она согласилась больше не допускать ничего подобного, то простая честность требовала сообщить ей, что я рассказал о пленке Хэлу Фицджеральду. И что в разговоре с ним я оговорил право не раскрывать, где я ее нашел. Не имея такой информации, полиции было бы затруднительно установить владельца видеокассеты. Сегодня утром, прежде чем состряпать из бредового дневника Ричарда Ланкастера статью для завтрашней колонки, я еще раз полностью просмотрел запись, однако не только не заметил ничего нового, заслуживающего внимания – кроме нескольких реплик, которыми перебросились участники съемок, – но зато обратил внимание, что Саймона никто не назвал по имени. Нигде даже не мелькнули лица ни его, ни Билли. Хотя нет, к Билли один раз