дурак. Давайте забудем эти детские забавы.
– Хорошо…
– Чудесно! Я почему-то верил, что мы легко договоримся. Итак, ваши фамилия и имя.
– Петренко Микола Миколаевич.
– Мы же условились прекратить шутки.
– А почему вы думаете, что я шучу?
Харнак начал терять терпение. Поднялся, постоял у окна. Потом промолвил, не глядя на Стефанишина:
– А вы более серьезный противник, чем я думал.
– Воспринимаю это как комплимент, – нагло развалился в кресле Богдан. – Но и вы более умный следователь, чем я думал.
Харнак снова сел. Налил себе кофе и молча стал прихлебывать.
– На что же вы рассчитываете?
– На силу духа! – твердо ответил Стефанишин.
– Значит, вы готовы к смерти? А ведь вы, собственно, еще не жили, ничего не видели в жизни.
– Понимаю. Теперь вы начнете рисовать мне прелести жизни, пользуясь голубыми и розовыми красками. Будете говорить, что у меня все впереди, а живем на свете только раз, что обидно разлучиться с жизнью навсегда. Господин следователь будет убедительно доказывать, что жизнь, какая она ни есть, все же остается жизнью и… лучше смерти. А потом добавит, что почти ничего не требует от меня – этак, мелочь, несколько имен, адресок… Ведь так?
Богдан умолк. Харнак смотрел на него с нескрываемым любопытством.
– И вы думаете меня поймать на этот крючок? – сжал кулаки Богдан. – Нет, тысячу раз нет! Я уверен, вам уже не раз приходилось слышать, что жизнь, купленная ценою подлости и предательства, для нас не жизнь. Сначала вы считали эти слова лишь красивой фразой, потом убедились, что мы не любители фраз. И все же стараетесь запутать нас, обмануть, залезть в душу с помощью чашки кофе. Примитивно, господин следователь! И…
– Вы недооцениваете нас, – перебил Богдана Харнак. – У нас есть куда более эффективные методы.
– Заимствованные у святейшей инквизиции? Это, дорогие господа, действительно испытанные методы. Герр гауптштурмфюрер их имел в виду? Признайтесь, однако, часто ли вам удается выколачивать признания из ваших узников?
– Какое это имеет значение? – безразлично пожал плечами Харнак. – Если бы даже я знал, что из ста арестованных все сто ничего не скажут, я попробовал бы вытянуть признания у сто первого.
– Логика вандала! – заскрежетал зубами Богдан.
– Это уж, простите, такое дело… – развел руками Харнак. – Итак, в последний раз спрашиваю вас: будете говорить?
Богдан сверкнул глазами.
– Неужели вы до сих пор ничего не поняли, господин палач?
– Вам не удастся вывести меня из равновесия, господин большевик, – ответил Харнак, хотя губы у него нервно подергивались.
Нажал на кнопку звонка и приказал коренастому эсэсовцу, который появился в дверях:
– Господина коммуниста необходимо познакомить с процедурами… Пока что по программе номер один… Пожалуйте в соседнюю комнату, – с издевательской вежливостью обратился он к Богдану, – там у нас все готово… – После короткой паузы Харнак добавил: – Впрочем, пожалуй, пройдем вместе. Знаете, когда наблюдаешь процедуры, кофе кажется вкуснее…
Петро шел по темной улице. Мороз крепчал, но Петро не поднимал воротника, только зашагал быстрее.
Город притих и молчит. Молчит, хотя Петро хорошо знает, что за окнами радостно шепчутся и поздравляют друг друга, словно наступил большой праздник. Праздник и есть! Правда, на улицах вывешены траурные флаги, но ведь потому и празд shy;ник. Трехсоттысячная гитлеровская армия разгромлена советскими войсками под Сталинградом. А еще две недели тому назад фашистское радио горланило, что Красная Армия разгромлена и Советам пришел конец…
Карл Кремер вынужден ходить с постным лицом, но с тем большим удовольствием Петро наблюдает, как радуются жители оккупированного города. Вчера даже на центральных улицах появились листовки. Даже на дверях его магазина налепили одну. На, мол, и тебе, фашистская сволочь, Карл Кремер! Замечательная листовка! Написана горячо, с пафо shy;сом. Вот вам, господин Менцель! Хвалились, что уничтожили подполье, но разве можно преодолеть сопротивление народа!
Свернув в темный, глухой переулок, Петро замедлил шаг и оглянулся. “Хорошо и вперед смотреть, но еще лучше назад оглядываться”, – вспомнилась ему поговорка. Хотя Карл Кремер и вне подозрения, однако береженого и бог бережет.
Заремба еще не пришел. В квартире была только Катруся. Петро едва узнал девушку – от нее остались одни лишь глаза. Щеки впалые, уголки губ скорбно опустились, в глазах застыла такая безнадежность, что Петру стало страшно.
Девушка улыбнулась ему вымученной улыбкой, закуталась в свой любимый шерстяной платок и прислонилась спиной к печке.
– Холодно, – пожаловалась. – Топить нечем.
Петро сел возле Катруси на стул, глядя на нее снизу вверх, думал: “Как пришибло ее несчастье с Богданом… Бедная девушка…”
– Катрунця, – так ласково он еще ни разу к ней не обращался, – у меня есть деньги. Возьми, пожалуйста, и купи дров.
– Для кого топить? – ответила она вяло. – Возвращаюсь поздно, сразу же в постель…
Петро понимал, что она думала о брате: глаза налились слезами, а губы горестно сжались. Петро не стал утешать девушку – это только еще больше растравило бы рану. Он начал рассказывать ей о последних радиопередачах Москвы, посвященных окружению армии Паулюса. Лицо Катри оживилось.
– Погоди, – остановила, – придет Евген Сте shy;панович, обоим расскажешь.
Долго ждать не пришлось. Заремба вошел красный от мороза, с сосульками на усах и бороде. Его появление как-то приободрило Катрусю. Она подставила ему щеку для поцелуя и побежала на кухню ставить чайник.
– Без меня ни-ни… – выглянула оттуда. – Может, вы, Евген Степанович, есть хотите? Борщ вам оставила. Пустой, но горячий. Господину Кремеру, – не удержалась от шпильки, – не предлагаю, потому что он у нас, извините, буржуй.
“Жизнь остается жизнью, – подумал Петро, – смех и слезы рядом…” Он вышел в переднюю, взял оставленный им там портфель, набитый продуктами, вытряхнул их на стол. Заремба воскликнул:
– Вот так, значит, живут Кремеры!
– Я – что… – смутился Петро. – Мне бы этого век не видать. Для форса нужно, сами же наставляли…
– Помолчи! – прикрикнул Заремба. – Разве тебя попрекают? По мне, хоть каждый день шампанское пей, лишь бы с умом.
Катруся вернулась из кухни, неся закипевший чайник. При виде яств на столе она ахнула, прижав в растерянности руки к груди:
– Ой, что же это делается?