ведьме вынести сюда рюмочку…
- Да ключи-то у барыни под подушкой, - сказала Федосья Петровна.
- Так черт же с вами! я к попу пойду, если уж в доме
* Сильфы - в кельтской и герм. мифологии духи воздуха.
родной сестры родная племянница пожалела дяде рюмку водки!..
И он пошел по дороге.
Я долго не могла заснуть, взволнованная неприятным ощущением. Мне было больно и обидно за дядю, и образ его вытеснил все светлые видения, налетевшие на меня до его появления.
На другой день, утром, Федосья Петровна не утерпела, чтобы не пересказать тетушке о ночной прогулке дяди, и это очень взволновало и рассердило тетушку.
- Ах, Боже мой! - говорила она за чаем, - уж до чего дошел, по ночам шататься, беспокоит ребенка (то есть меня)! Ах он пьяница! Нет, я ему скажу, как ему угодно, чтоб он таких фарсов не выкидывал.
Я уверяла, что еще не спала и нисколько не испугалась; но тетушка не верила, думая, что я этим хочу только успокоить ее.
Перед обедом я сидела на крыльце по старой привычке детства. Зеленый ковер расстилался передо мной, как и в былое время; сосновый лес с полуденным ветерком посылал свои благоухания. Теперь уж никто не удержит меня идти по дороге и погрузиться в густую тень леса. Мне не нужно с замирающим сердцем проситься у тетушки… Но я сидела неподвижно, носясь далеко мыслью, воскрешая в уме прошедшее. Лиза, Павел Иваныч, жизнь у тетушки Татьяны Петровны, мрачный образ Тарханова - вставали и проносились передо мной, будто требуя отчета в различных впечатлениях, оставленных ими в душе моей.
По дороге от леса шел дядя. Он шел, тихо опираясь на палку и сгорбившись, что придавало ему вид старика. Первым безотчетным моим движением было встать и уйти, но я преодолела это движение и отважно отправилась к дяде навстречу. Я помнила вчерашний сердитый тон, упреки и ругательства, с которыми он нас оставил, и ожидала, что и сегодня разразится гроза.
- Здравствуйте, дядюшка! - сказала я, подходя к нему.
- Здравствуй, друг мой! - отвечал он, охая и целуя меня с нежностью, - радость ты моя! Я вчера обеспокоил тебя! Извини ты меня!
- Э, полноте, есть ли о чем толковать? я и позабыла о вчерашнем. Что вы это охаете?
- А вот сегодня без ног совсем… Что сестра? Я думаю, сердится на меня.
Я не знала, что отвечать.
- Знает она, что я куролесил ночью?
- Кажется.
- Вот ведь ты какая ябедница, - сказал он полушутливо, - сейчас и выдала дядю!
- Я ничего ей не говорила.
- Так это все эта ведьма, Федосья? - продолжал он тем же тоном.
Я не отвечала. Так дошли мы до дому.
Дядя, кряхтя и охая, вошел с печальным видом к тетушке и сказал тоном кающегося грешника:
- Сестра! прости! я вчера огорчил тебя. Дай ручку! Сострадание заменило в сердце тетушки приготовленный выговор.
- Ну уж Бог с тобой! - сказала она. - Эк тебя перевернуло!
Дядя продолжал охать. Добрая Катерина Никитишна также приняла в нем участие. Марья Ивановна еще не приходила.
- Прикажи, сестра, дать мне рюмочку; сил нет, все кости болят.
Тетушка слегка поморщилась; дядя быстро взглянул на нее и опустил глаза.
- Дай ему, Федосья, рюмочку, - сказала тетушка вошедшей Федосье Петровне.
Вскоре дядя вышел в девичью.
- А ты, старая карга, - сказал он Федосье Петровне, смягчая это выражение голосом шутки, - сейчас переплеснула сестре о вчерашнем! А еще я хотел угостить тебя по-приятельски!
- Да ведь как же, Василий Петрович: ну как бы они узнали после от других, гневаться бы стали.
- А кто смеет сказать? А! у вас все шпионы, переносчики!
- Не извольте обижать, Василий Петрович, - заговорили девки присутствовавшие в девичьей, - у нас никаких шпионов нет. Наше ли дело говорить о господах?
Федосье Петровне было неприятно.
- А вот ты, бабушка, - продолжал дядя вкрадчиво, - чтоб загладить свою вину, поднеси мне рюмочку; тогда уж, Бог с тобой, так и быть, не буду помнить зла.
Федосья Петровна вынесла из кладовой графин и рюмку.
- Я не иначе выпью, как с тем, чтоб и ты выпила.
- Что с вами будешь делать, барин, - сказала развеселясь Федосья Петровна, - проказник эдакой!
Она выпила рюмку.
Федосья Петровна была совершенно побеждена.
- Не будешь ябедничать, а? То-то же, смотри у меня! А на мировую надо еще рюмочку выпить. И он выпил.
Дядя был решительно неистощим в изобретении предлогов выпить, и к обеду совершилось его изменение; лицо раскраснелось, глаза забегали быстро, ленивые движения сменились беспокойными, голос зазвучал грубо и сердито.
Я с любопытством наблюдала этого человека, столь тихого и мирного в трезвом виде и столь раздражительного и несносного, как скоро попадало ему в голову.
Из его речей и поступков можно было заметить, что он действовал не бессознательно, что вино помогало ему высказывать свои затаенные досады и горести, причина которых крылась в его стремительной, беспокойной натуре, но до того подавленной врожденною слабостью характера, что, трезвый, он не имел силы сказать что-нибудь резкое или неприятное для других. Сердился ли он на человека, казалось ли ему что-нибудь сказанным на его счет (он был подозрителен и самолюбив), он ни взглядом, ни словом не обнаруживал в то время своих впечатлений, а нарочно вьпивал на другой день лишнее и вымещал все сторицею. Таким образом, поработясь несчастной страсти, он в то же время делал из нее слугу себе.
После обеда дядя придирался несколько раз то к Катерине Никитишне, то к Марье Ивановне, пришедшей к обеду; вывел из терпения тетушку укорами в недостатке нежности к брату. Старушка ушла за ширмы и поручила нам 'не пускать к ней злодея'.
Мне предстояла не очень веселая жизнь по милости дяди: бесконечный ряд мелочных, но все-таки неприятных, сцен виделся мне впереди и отравлял тишину души моей, как рой мошек и комаров отравляет прелесть ясного теплого вечера.
Сцены эти расстраивали и сердили тетушку, что в ее годы могло произвести дурное влияние на ее здоровье. Дядя и меня не оставлял в покое. Пьяный, он называл меня не иначе как: 'Евгения Александровна', 'вы', 'мечтательная девица'. С искусством, ему только свойственным, придирался он к каждому невинному моему слову и выводил из него, что я или думаю смеяться над ним, или считаю его глупее себя.
Странная была эта натура! До всего ему было дело, все его тревожило; он ревновал горничных, разбирал ссоры, подозревал всех в каких-то недобрых против себя намерениях. А между тем в нем не было ни барской спеси, ни презрения к низшим себя по состоянию, нередко даже проглядывали в нем порывы искренней доброты и настоящего русского хлебосольства. Все это вместе с его живым, находчивым умом, с опытностью, приобретенною годами и разнообразными столкновениями в жизни, могло сделать из него самого приятного и любезного человека. К несчастью, все это помрачалось частыми неприятными выходками в нетрезвом виде, каким-то внутренним недовольством и желчною раздражительностью, вероятно, не без причины запавшими ему в душу. Он не был горьким пьяницей и, когда хотел, владел